Книга Пятая голова Цербера - Джин Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я перестал следить за разговором.
Я пришел убить моего отца, и необходимо было заставить доктора Марша уйти. Я следил за ним, – как он наклоняется вперед в своем кресле, как его длинные белые руки делают короткие рубящие жесты, как его жесткие губы движутся в рамке черных волос: я следил за ним и ничего не слышал.
Было похоже, что я внезапно потерял слух, или же Марш перешел исключительно на мысленную речь, а я, сочтя эти мысли глупой ложью, отключился от их восприятия.
Я сказал:
– Вы с Сент-Анн.
Он с изумлением взглянул на меня, остановившись на середине неслышной фразы.
– Да, я был там. Я провел несколько лет на Сент-Анн, прежде чем очутиться здесь.
– Вы родились там. Вы изучали там свою антропологию по книгам, написанным на Земле двадцать лет назад. Вы абориген, или, во всяком случае, абориген-полукровка, но мы – люди.
Марш глянул на моего отца, потом ответил:
– Аборигены вымерли. Ученые на Сент-Анн пришли к однозначному выводу, что их не существует вот уже почти столетие.
– Вы не верили этому, когда явились повидаться с моей тетушкой.
– Я никогда не рассматривал всерьез гипотезу Вейля. Я интересовался воззрениями всех, кто опубликовал здесь что-нибудь по моей специальности. У меня вправду нет времени слушать подобные бредни.
– Вы абориген, и вы не с Земли.
Вскоре мы с отцом остались наедине.
Большую часть приговора я отбыл в трудовом лагере посреди Рваных Гор. Это был маленький лагерь, состоявший обычно из полутора сотен заключенных – их бывало и меньше восьмидесяти, в пору зимнего мора. Мы рубили лес, жгли уголь и делали лыжи, когда попадалась хорошая береза. За лесными опушками мы собирали соленый мох, имевший лекарственные свойства, и строили долгие планы, как бы устроить обвал, который передавил бы патрульные машины, сторожившие нас, хотя почему-то момент никогда не наступал и скалы никогда не обваливались. Работа эта была тяжелой, сторожа проводили в точности ту самую политику строгости и справедливости, которую неведомый тюремный совет заложил в их программу, и проблема жестокости или любимчиков была решена раз и навсегда, так что говорить о ней оставалось лишь хорошо одетым людям на публичных собраниях. Или же так было принято думать. Я иногда часами рассказывал нашим стражам о Мистере Миллионе, а потом однажды нашел кусок мяса, и чуть позже – плитку сахара, бурого и зернистого, словно песок, спрятанную в том углу, где я спал.
Преступнику редко удается извлечь из преступления выгоду. Но суд, как мне рассказали много позже, так и не смог найти доказательств, что Дэвид был сыном моего отца, и сделал наследницей мою тетушку. Она вскоре умерла, и письмо от поверенного известило меня, что по ее желанию я унаследовал «большой дом в городе Порт-Мимизон, вкупе с меблировкой и прочими относящимися к нему принадлежностями». Этот дом, «расположенный на Салтимбанк-стрит, 666, находится в данное время под надзором робота-служителя». Так как тот робот-служитель, что держал меня под надзором, не снабдил меня никакими письменными принадлежностями, я не смог ответить.
Время улетало на птичьих крыльях. Я находил мертвых ласточек у подножия северного склона утеса осенью, а весной – у подножия южного склона.
Я получил письмо от Мистера Миллиона. Большинство из девушек моего отца разбежались во время расследования обстоятельств его смерти, оставшихся он вынужден был уволить после смерти моей тетушки, обнаружив, что ему они не повинуются, считая его тупой машиной. Дэвид уехал в столицу. Федрия удачно вышла замуж. Мэридол была продана родителями. Дата на листке отстояла на три года от даты моего суда, но как долго письмо добиралось до меня, я не мог сказать. Конверт много раз вскрывали и распечатывали, он грязен и порван.
Один из наших стражей впал в бешенство, сжег пятнадцать заключенных и всю ночь сражался с другими стражами клинками белого и синего пламени. Менять его не сочли нужным.
Меня, однако, перевели вместе с несколькими другими в лагерь далеко к северу, где я смотрел в пропасти среди красных скал, такие глубокие, что, бросив камешек, я мог услышать, как цоканье перерастает в грохот осыпающихся камней – а через полминуты слышать, как и этот звук затихает в глубине, но никогда не завершается ударом о дно, теряясь где-то во тьме. Я представлял, что со мной люди, которых я знал. Когда я садился, прикрывая от ветра свою миску тюремной баланды, неподалеку садилась Федрия и с неизменной улыбкой заводила рассказ о своих друзьях. Дэвид часами играл в сквош на пыльных плацах нашего лагеря, спал у стены подле моего собственного угла. Мэридол вкладывала свою ладонь в мою, пока я тащил пилу в горы.
Со временем все эти призраки поблекли и выцвели, но даже в последний год я никогда не засыпал, не сказав себе в последнюю минуту, что Мистер Миллион может утром повести нас в библиотеку. И никогда я не просыпался без страха, что лакей отца пришел за мной.
Потом мне сказали, что я должен с еще тремя перейти в другой лагерь. Мы несли с собой еду, но едва не померли по дороге от голода без присмотра. Оттуда нас отправили в третий лагерь, где нас допрашивали те, кто не был заключенным, подобно нам, а свободными людьми в мундирах; они тщательно записывали наши ответы и наконец приказали, чтобы нас вымыли и переодели; затем они сожгли нашу старую одежду и дали немного густого варева из ячменя и мяса.
Я очень хорошо помню, что именно тогда я наконец позволил себе понять, что это означает. Я опустил ломоть хлеба в свою миску, и, когда вынул, он пропитался приятно пахнувшим соком, к нему пристали ячменные зернышки и кусочки мяса; я подумал о поджаренном хлебе и кофе на рынке рабов не как о чем-то прошедшем, а как о чем-то из будущего, и мои руки затряслись так, что я не смог удержать свою чашку, и мне захотелось броситься к ограде и закричать. В следующие два дня мы, шестеро теперь, уселись в повозку, влекомую мулами. Она тащилась по петлявшей дороге, почти все время под гору, пока за нашими спинами не скончалась зима, пока не исчезли березы и хвоя и не засветились цветы и свечки на ветвях дубов и каштанов, под которыми тянулась дорога.
Улицы Порт-Мимизона кишели народом. Я мгновенно затерялся бы с непривычки, если бы не носилки, нанятые для меня Мистером Миллионом, но я велел носильщикам остановиться и купил (на деньги, что он дал мне) газету у разносчика, чтобы наконец узнать точную дату. Вполне обычный приговор мой предусматривал заключение на некоторый, неизвестный заранее, срок от двух до пятидесяти лет. Хотя мне были известны месяц и год начала моего заключения, в лагере было невозможно узнать число текущих лет, которые все считали и никто не знал. Человек мог схватить лихорадку, и спустя десять дней, когда был достаточно здоров, чтобы вернуться к работе, говорил всем, что прошло два года или их просто не было. Затем ты сам подхватывал лихорадку. Я не могу вспомнить ни одного заголовка, ни одной статьи из купленной мною газеты. Я читал только дату в начале, всю дорогу домой.
Прошло девять лет. Мне было восемнадцать, когда я убил своего отца. Сейчас мне было двадцать семь. Я полагал, что мне уже сорок.