Книга Мировая история в легендах и мифах - Карина Кокрэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того — некоторые из статуй иногда наутро оказывались увенчанными железными венками, которые даже вблизи здорово напоминали… короны. Цезарь поначалу морщился, приказывал снять. Но со временем их становилось все больше — и венков-корон, и самих статуй. Толи росла народная любовь, то ли увеличивалось число подхалимов, чутко улавливавших направление ветра. Но как бы то ни было, постепенно Цезарь и сам привык. И даже самым ненаблюдательным, в конце концов, стало ясно, кого напоминают искусно выполненные в мраморе и бронзе статуи Цезаря на площадях: ну конечно же — Юпитера!
А однажды (Цезарь как раз возвращался из Альбы, куда ездил по делам) толпа беднейших плебеев — proletarii — встретила его у границы города приветственными криками: «Да здравствует наш царь!» Цезарь пожурил их, даже показал, что сердится, но задумался.
Задумчиво грабастал в ладони подбородок римский патриций, чесал пятерней (а не одним пальцем, как это принято у благородных) в затылке плебей — оба воспитанные на одном давнем убеждении, что Рим стал господином других народов именно благодаря своей цивилизованной форме правления, благодаря Республике, столь отличной от самодержавных деспотий Востока, где нет ни голосующих граждан, ни выборных правителей, а есть безгласые подданные неизменного повелителя. До этого ведь ненавистным и варварским пережитком считалось в Риме даже само слово «rех» — царь[6] тиран, деспот. Легендарный основатель Римской Республики Луций Юний Брут положил конец деспотической власти последнего римского царя Тарквиния более чем за четыре века до Цезаря. Этим именем привыкли гордиться как символом свободного Рима.
Хотя и слово «dictator» положительных эмоций в Риме не вызывало: здесь еще хорошо помнили ужасы правления последнего диктатора — Суллы. Однако сулланская диктатура закончилась совершенно неожиданно: кровопийца-тиран прибыл однажды утром в Сенат и добровольно сложил с себя «диктаторские заботы», вернув полноту власти «Сенату и народу Рима». Без объяснений.
Цезарь, однако, явно не спешил следовать его примеру. Теперь время шло, и все очевиднее становилось, что Цезарь своей неослабевающей рукой направляет римскую колесницу куда-то в другую сторону. Что великая Республика уподобляется, скорее, столь любимому новым лидером… Египту.
Диктатор все еще позволял римским аристократам мять задницами традиционные красные сенатские подушки, набитые слежавшимся гусиным пухом, но сенаторы чувствовали, что права решать у них остается как-то все меньше и меньше и, возможно, скоро останется столько же, сколько у их гусиных подушек…
Римский плебей волновался не слишком и даже не особенно замечал все эти изменения за ежедневными делами, необходимостью зарабатывать хлеб насущный, за шумом цирков и рынков. Свобода? Ею ведь детей не накормишь, да и некогда плебеям — кожевникам, гончарам, строителям, оружейникам, купцам, содержателям таверн, торговых, и публичных, и доходных домов таскаться на Марсово Поле, торчать в Овиле весь день на выборах: пусть те, кто побогаче, и тратят свое время.
А вот те, кто выше всего ценил освященную веками традиций свободу римского гражданина, чувствовали себя все неуютнее. Свобода хоть и называлась греческим словом «демократия», но, как считалось, была усовершенствована и упорядочена Римом — не то что у скандальных, импульсивных, хаотичных греков. Неладное чуял просвещенный римский гражданин, чью голову с детства отягощали греческое образование и не требующая доказательства идея, что обожествление правителя — всего лишь первого среди равных — это варварская традиция. И непрошенно закрадывалась мысль: Цезарь вернул порядок, но готов ли свободный римлянин платить за порядок такой ценой? Но… Готов или не готов — Цезарь не особенно утруждал просвещенного гражданина выбором.
Дошло уже до того, что Сенат в полном составе (стоя!) подавал Цезарю петиции: диктатор не считал даже нужным подниматься навстречу (неслыханно!) со своего курийского кресла. И еще — трудно было не заметить, что сандалии диктатора (из отличной, кстати, пергамской телячьей кожи) — о, ужас! — красного цвета[7].
На мартовские иды, во время праздника начала весны — Anna Plerenna — Цезарь собирался объявить Сенату будущее Рима. Он знал, что этот день останется в вечности. Государство, которое он построит, превзойдет все достижения даже Александра Великого, покорившего почти весь мир, но не сумевшего этот мир удержать. Он, Цезарь — сумеет. Он уже добился того, что живых достойных соперников у него больше нет, осталось соперничать только с великими мертвыми — Александром, Суллой, Помпеем, Крассом.
Цезарь не успел ничего объявить Сенату и народу Рима, не смог от заклокотавшей в горле крови… Гай Юлий Цезарь и вправду стал Богоподобным во всем. Во всем, кроме одного, о чем почти забыл: он оставался смертным комком плоти, крови, нервов… Вот в этом мерзкий старик Сулла оказался прав!
Рим. Спальня в Domus Publica,
резиденции Верховного Жреца[8] на Форуме.
Иды марта. После полуночи
Цезарь плохо спал в ту ночь. Все началось с абсолютно дурацкого сна. Он шел куда-то по совершенно пустынной дороге, да и не дороге даже, а скорее промерзшей тропе между полей, над которыми клубились чернильные снеговые облака. Где-то очень далеко чернел лес. Похоже было и на Галлию, и на Британию, и на Германию, и в то же время не похоже ни на одну из стран, которые он покорил или почти покорил. В целом мире, казалось, были только он, эта дорога и сумеречное небо, которое, надрываясь, тащило, словно переполненные сосуды, эту облачную тяжесть. Он понятия не имел, куда эта дорога ведет. Люди исчезли. Цезарь никогда не видел земли, у которой не было конца, как у неба. А тут не понять было, где одно, где другое. Он знал только одно: нужно идти, где-то все равно должно же ведь это кончиться! И туг пошел снег — густой, хлопьями.
Сзади кто-то окликнул его по имени. Он обернулся: перед ним на дороге стояли белокурый босой мальчик в отороченной пурпурным тунике, очень похожий на юного Александра Македонского, и черная волчица. Волчица смотрела добрыми, человеческими глазами, мальчик — желтыми, волчьими.
— Ромул? — осенило почему-то Цезаря.
— Он-то Ромул, — ответила грустно за мальчика волчица на прекрасной старинной латыни, — а вот мое имя, конечно, никого не интересует. Нуда ладно. Я привыкла.
Не успел Цезарь подумать о том, что у волков вообще-то не должно быть имен, как мальчик сказал неожиданно низким, довольно противным голосом: