Книга Тысяча бумажных птиц - Тор Юдолл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вагоне душно. Пахнет потом, прокуренной одеждой, едой, взятой навынос. И еще чем-то сладким, не очень понятным. Может быть, жвачкой. В давке прижатый к соседям, Гарри замечает знаки дружеской близости, улыбку через чье-то чужое плечо. Он скучает по Одри. По этим крошечным откровенным мгновениям. Как Одри брала в руки чашку, как убирала волосы за ухо. Как она прикасалась к губам костяшками согнутых пальцев… и растерянно моргала перед тем, как зевнуть, словно потребность тела в кислороде всегда заставала ее врасплох.
На «Эрлс-Корт» они делают пересадку. Джона садится, и его скорбь проливается на сиденья; заполняет собой весь вагон. Гарри держится в отдалении. Во рту у него пересохло, язык онемел. В нашу первую встречу с Одри я спас ей жизнь. Они проезжают Хаммерсмит, толпа начинает редеть. На пустых сиденьях валяются брошенные газеты. Вот наконец и мост Кью. Вагон почти опустел. Ощущение простора. Можно вздохнуть с облегчением. Гарри листает свою записную книжку.
…Устрашающее истребление мировой фауны. Исчезают редкие виды пальм. Наш питомник исчезающих видов розового катарантуса – один из двух, оставшихся в мире. Пять лет назад мы спасли от вымирания венерин башмачок[2]. Это наша работа: мы спасаем от смерти.
Хотя какой из меня спасатель?
Эту запись он сделал три дня назад. Гарри ведет дневник много лет, методично расписывая прогресс роста растений, отмечая деревья, начавшие чахнуть. Запись на следующей странице:
Они приходят в сады Кью миллионами – чтобы ощутить время и свое место в нем. Кто-то беседует с Богом, кто-то – с бутоном или опавшим листом. Это сад благодати…
Слова расплываются, катаракта печали туманит взгляд Гарри.
Станция «Сады Кью». Гарри поднимает глаза и опять замечает неоспоримую притягательность человека, которому Одри сказала «да». Они оба выходят на улицу, где светит солнце. Тяжесть на душе Гарри давит сильнее, чем все дожди мира. Как человеку, сотканному из тумана, выдержать этот груз? Невозможно. Немыслимо.
* * *
Полускрытая в прохладной зелени камышей, цапля стоит на одной ноге, наблюдает за солнечной рябью на воде. Ее крылья по цвету напоминают синяк. Она молча ждет, как старик в клочковатом пальто из перьев. На озере – четыре деревянных островка, нетронутых человеком: места отдыха и кормежки для лысух, камышниц и канадских гусей. Воздух звенит птичьими трелями, стрекозы мечутся туда-сюда между смолевкой на берегу и спирогирой в воде. Вокруг озера стоят скамейки: на солнышке или в тени, для уединения или для встреч большими компаниями, – но у всех есть кое-что общее. Имя кого-то, кто умер.
Под европейским каштаном – Элиза Уэйнрайт, «которая так любила эти сады». Вокруг большого английского дуба – круг скамеек, смотрящих наружу. На них – имена экипажа рейса 103, погибшего при взрыве над Локерби[3]. Бетонная платформа на западной оконечности озера вдается в воду на десять футов. На деревянной скамейке сидит одинокий мужчина. Его коричневый костюм категорически не подходит ко всклокоченной гриве волос. Он похож на прирученного Самсона из Книги Судей. Он все такой же внушительный, огромный и бородатый, но без жены он утратил энергию, потерял свой талант.
За час до закрытия Джона не в состоянии находиться нигде, кроме как здесь, вдалеке от Паддингтонской общеобразовательной школы. Сегодня утром он верил, что справится – Софи билась с аккордовыми пассажами, Бен попросил написать записку для мамы, – но чуть не расплакался, заполняя классный журнал. Присутствует. Присутствует. Отсутствует.
Когда он наклоняется к сумке, пиджак на широкой спине трещит по швам. Джона берет пачку ученических рефератов, честно пытается разобрать нечитаемый подростковый почерк. Трет зудящие глаза, пробует еще раз, но ощущения странные. Как будто его хватил солнечный удар. У него нет защиты от капель света, сочащихся сквозь листву. Теплый погожий денек – как издевательство. Простейшие вещи ранят в самое сердце: стрекоза, севшая на стебель камыша, канцелярская кнопка, застрявшая в подошве ботинка, – Одри о ней говорила еще в прошлом месяце. Даже выпить воды из бутылки – настоящая мука. Без нее у Джоны нет точки опоры, чтобы наделить смыслом повседневное существование. Мир так прекрасен сегодня. Да как он смеет?!
Кряква выходит на берег, лебедь задирает двух гусей. Оставшаяся после нее пустота разрастается, затвердевает, сжимает легкие, не давая дышать. Без нее воздух разрежен, почти непригоден для жизни. Похороны через два дня. Он так и не выбрал музыку. Дома по полу разложены компакт-диски: кучка «нет», кучка «возможно». Кто-то из друзей предложил взять композицию с альбома самого Джоны.
– Двенадцать песен. Бери любую…
– Нет.
– Двенадцать разных Одри…
– И как я, по-твоему, смогу выбрать?
Сидя у озера, Джона тихонечко напевает себе под нос. Все те же первые четыре ноты элегии. Дальше мелодия не сочиняется, хоть убейся.
– Я совершенно не знаю Шуберта, – призналась она на их первом свидании.
– Сказала женщина, говорящая на пяти языках.
– На шести.
Они стояли в этом самом саду, отсветы фейерверка плясали на ее лице, раскрасневшемся от вина. Воздух еще звенел эхом «Аве Марии», и теперь это эхо звучит в голове Джоны и рождает идею. Вдохновленный цитатой из Шуберта, он знает, какой будет надпись. Как здесь заказывают скамейки в память об усопших? Как лучше сделать: обратиться в справочное бюро или позвонить по телефону? И станут ли здесь, как в похоронной конторе, предлагать ему выбор между дубом и красным деревом?
Джона чихает. У него аллергия на пыльцу. Весна – все цветет. Он рассеянно смотрит себе под ноги. К ножке скамейки прилип окурок. Джона сбрасывает его на землю, поддев каблуком, и вспоминает, как Одри курила, обнимая сигарету губами. Он всегда говорил, что ненавидит ее привычку, но, возможно, он просто ревновал, что ее губы не всегда принадлежали ему одному. Сколько раз они целовались за девять лет вместе? Тысячу раз, миллион? Он составляет мысленный список всех поцелуев, которые так любил: поцелуи при встрече, заключавшие в себе рассказ, как прошел ее день, сонное удовлетворение после секса… соблазнительное послевкусие. Соль на ее щеках после ссоры. Долгие поцелуи при расставании, когда пора уходить, но очень хочется остаться. Ее губы, прижатые к его шее, как обещание будущих бессчетных возможностей. И был еще поцелуй, о котором Джона тогда не знал, что он станет последним.
Точно ли это был несчастный случай? Свидетели говорили, у нее не было никаких внешних причин, чтобы резко сворачивать в стену. Джона помнит, как друзья неловко пожимали плечами. «Ты ни в чем не виноват. Депрессия – это болезнь». Ее подруги сокрушались: зачем же так?! Ей было всего тридцать шесть, еще жить и жить. Но у Джоны не укладывается в голове, что его жена решила уйти. Он пытается представить Одри в восемьдесят лет, ее постаревшие губы, прижатые к его губам. Он поднимает глаза к небу. Видишь, от скольких поцелуев ты отказалась.