Книга Тышлер - Вера Чайковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флора Сыркина датирует этот текст второй половиной 1930-х годов, но Тышлер пишет в нем, что его мать еще жива, а она умерла в 1933 году. К тому же он упоминает о десятилетии своей работы. Сам художник считал началом своей выставочной деятельности то 1920-й (выставка Культур-Лиги в Киеве), то 1922 год[9]. Поэтому мне представляется, что автобиография писалась не в конце, а в начале 1930-х годов. В сущности, к этому моменту Тышлер уже «земную жизнь прошел до половины» и остановился, размышляя над пройденным.
И не потому ли эта жизнь кажется столь цельной, музыкальной, «рифмующейся» разными своими периодами, что «маяк» светил Тышлеру и до того, как он взялся за рукопись и написал свои «фразы», и после того?
В них много парадоксального.
Искренность — у театрального художника, фантазера, выдумщика — в чем она?
Что означает «любовь к ремеслу», почему не к «мастерству», — как полагается художнику-профессионалу?
И что значит «знание своего решения»? Какого решения? Разве оно может быть единственным на всю жизнь? Каждый миг жизни предполагает какие-то свои, и очень конкретные, решения.
Но нет! Тышлер абсолютно точно сформулировал свое жизненное credo. Об искренности и ремесле мы еще поговорим, а сейчас о третьем пункте — важнейшем.
Мне кажется, речь идет о каком-то интуитивном, плохо поддающемся словесным формулировкам императиве, который вел по жизни этого, на внешний взгляд, очень веселого, легкого, если не легкомысленного человека — Сашу Тышлера, — как радостно и запросто называют его и хорошо знавшие художника люди (живописцы Александр Лабас, Александр Осмеркин), и дети (дочка Михоэлса, Наталья — бывшая в описываемые ею времена девочкой), и почти посторонние (сестра поэта Владимира Луговского, художница Татьяна Луговская, видевшая его на улицах Ташкента в годы эвакуации), да и сам он письма к сыну-подростку подписывает этим именем.
Саша Тышлер — красивый, живой, невысокий, но очень ладный, необычайно талантливый, с обаятельной белозубой улыбкой, сводившей с ума женщин…
А он пишет для самого себя о каком-то «знании своего решения» и живет вовсе не как «птица небесная», а следуя внутреннему голосу. Может, это его и вывело, вынесло, спасло в самые трудные годы?
«Легкий» и «веселый» Тышлер с такой неуклонной настойчивостью осуществлял свое жизненное — художественное — предназначение, что приятель, кинорежиссер Борис Барнет, незадолго до войны решил снять его в роли Наполеона (который ведь тоже «знал свое решение»), Тышлер удачно снялся в пробах, но помешала война…
С чего же начать разговор об этой жизни? Впечатление такое, что можно — с любого места, — так она «зарифмована» и «ритмична»! Ведь и мотивы тышлеровской живописи проходят, преображаясь, через всю жизнь!
И все же начну с начала — с детства. Там самые истоки интенций и интуиций, внутреннего голоса, искренности и любви к ремеслу…
ДЕТСТВО ХУДОЖНИКА
В начале жизни школу помню я…
Александр Тышлер родился на Украине, в Мелитополе, в самом конце XIX века — в 1898 году. Родился летом, 26 июля, под знаком Льва, что очень соответствует его горделивому одиночеству и бесконечной опеке в будущем разношерстной, разбросанной семьи. Уже в детстве на его лице выделялись глаза, большие и черные, глаза художника, из-за которых в семье его называли Смородинкой. Отец Тышлера — потомственный столяр, кстати, «тышлер» на идише и значит «столяр». Столярами были дед и прадеды будущего художника, братья отца и два его собственных брата.
В двух автобиографических очерках — раннем, написанном вначале 1930-х годов, и позднем, впервые опубликованном в 1978 году, Тышлер подчеркивает свое «пролетарское» происхождение («родился в рабочей семье», в семье «рабочего-столяра»).
Тут возникают вопросы. Флора Сыркина в монографии о Тышлере, опубликованной в 1966 году (писавшейся, впрочем, в 1960–1963 годах), отмечает, вероятно, по рассказам мужа, что дед Тышлера с сыновьями строил на юге России деревянные железнодорожные вокзалы и потом осел в Мелитополе на реке Молочной. Из этого можно сделать вывод, что отец художника, по крайней мере, не был простым «наемным» рабочим, а скорее всего имел столярную мастерскую, где ему могли помогать братья и сыновья. Это было, вероятно, собственное столярное дело, о чем писать в послереволюционные годы стало небезопасно. Тышлер подчеркивает «атеизм» отца («ужасный безбожник»), что тоже скорее характеризует «ассимилированную» мелкобуржуазную еврейскую среду. Эту среду Тышлер будет впоследствии изображать в гротескной и одновременно лирической серии «Соседи моего детства» — дамы в модных шляпках, мужчины в котелках и с тросточками словно позируют местному, приглашенному домой фотографу, удобно расположившись на диване и вокруг него. Подобные комнаты с картинами и коврами Тышлер ребенком, как кажется, не просто «видел через окошко», — он по ним прохаживался! Другое дело, что дух в его собственной семье был во многом «антибуржуазным».
Кроме него в семье было еще семеро детей — четыре брата и три сестры. Саша — самый младший, восьмой, вероятно, любимец матери — кавказской еврейки, в девичестве Джин-Джих-Швиль. Под этим псевдонимом художник выступит на первой своей выставке в еврейской Культур-Лиге в Киеве в 1920 году…
Я уже отмечала, что существует два автобиографических очерка, в которых сам художник пытается осмыслить свою жизнь. При этом они совершенно различны по акцентам и интонации.
Очерк, впервые опубликованный в каталоге, изданном в 1978 году, и перепечатываемый в последующих каталогах («Моя краткая биография»), выдержан в эпических тонах и рисует картину жизни очень обобщенно, «крупными» мазками, как бы с учетом возникшей временной перспективы.
Тут оценки событий взвешены и спокойны.
Второй очерк (по времени — он первый), который я датирую началом 1930-х годов, написан совсем в ином ключе — резком, полемическом, иронично-язвительном.
В нем проступает лицо молодого, «задиристого» Саши Тышлера, который по-мальчишески «никогда никого не слушался». Он не столько описывает свое детство и взросление, сколько обнаруживает какие-то острые — социальные и житейские — углы и коллизии в дореволюционной жизни своего семейства и потом в собственной творческой биографии после революции. Художник словно бы полемически отвечает злопыхательской («рапховской»[10]) критике начала 1930-х годов. И даже не столько самой критике, сколько тем, кто ею обманут.
Поражает, что в двух этих автобиографических очерках высвечиваются совершенно разные истоки и доминанты, идущие из детства. Причем, как мне кажется, Тышлер в обоих случаях вполне искренен — важнейшая внутренняя установка, выделенная, как помним, им самим.