Книга Алиби - Евгения Палетте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда к двум, уже стоявшим на полке, фотографиям добавилась третья, Михаил снова сел на свою узкую кровать и стал смотреть опять. Он долго глядел в лицо молодого светлоглазого прапорщика. Поверх погона с вензелем «Н» – ремень портупеи. Фуражка с офицерской кокардой сидела прямо, прикрывая высокий лоб. Молодая стройность и живой взгляд предполагали начало. Михаил знал – на обороте написано – «Прапорщик седьмой роты, второго батальона, триста шестнадцатого полка Андрей Горошин. Вторая Армия. 1914 год. Отцу двадцать. Но уже совсем скоро начнется напряженная боевая служба – штыковые и газовые атаки, артналеты, разведки боем. Михаил помнил все, что рассказывал ему отец. И тогда, когда жил без него, с матерью, в маленьком уральском городке, и теперь, когда отца больше нет. Помнил и тосковал. Для него, мальчишки, родившегося в заштатном городе, за тысячи верст от столиц отец был окном в большой мир, примером долга и чести, мерилом всех вещей и понятий.
Когда в большой усадьбе Отрожки Воронежской губернии, в семье известного инженера, владельца нескольких ружейных заводов на юге России, родился второй сын, впервые зацвел абрикосовый сад. Старший Горошин занимался его закладкой уже несколько лет. Он привозил саженцы, следил за посадками, а потом – за уходом. И вот весной 1894 года сад зацвел. И отныне это событие навсегда связалось с рождением Андрея. Годам к шестнадцати он знал и умел все, что должен был знать и уметь мальчишка его положения, его круга. Математика, фехтование, конный спорт – все было с усердием постигнуто и перенято. Благодаря матери, Анне Филипповне Хольц, он хорошо знал немецкий. А старая няня, из француженокгувернанток, живущая во флигеле, учила его французскому. Закончив реальное училище в Воронеже, куда он поступил по собственному настоянию, Андрей пошел в школу прапорщиков, а потом – на учебные пулеметные курсы. И, несмотря на протесты матери и хорошие возможности семьи выбрал военную карьеру.
Все так же сидя на кровати, и как-то по-новому глядя на каминную полку, где теперь стояла и фотография отца, Михаил вдруг остро почувствовал его присутствие. Это не было даже воспоминание. Это было присутствие – словно они сидели с отцом как когда-то у жарко натопленной каменки в их уральском доме, принадлежащем Даниле, Мишиному деду по матери, и подбрасывая в топку поленья, говорили о войне четырнадцатого года.
– Тяну я на себя перископ – слышалось, будто откуда-то издалека. – А немец тянет к себе и плюется. И смех и грех. Михаил видел худое продолговатое лицо отца, его крупные глаза, растянутый в улыбке рот, слышал его доверительный тон, ощущал его знакомое дыхание, чувствовал себя с ним одним целым. Такие, в общем, редкие минуты он помнил все.
Сидя сейчас на кровати и продолжая вглядываться в стоящие на камине фотографии, он на мгновенье увидел теперь отца совсем другим с уже заметными вертикальными морщинами по обеим сторонам рта, с время от времени падающими на высокий лоб бликами от горящих в открытой печи поленьев. И эти блики придавали лицу абсолютно реальное выражение. А вспыхиващая и гаснущая улыбка заставляла забывать о времени. Когда это было, вспоминал Михаил, стараясь поставить в ряд сместившиеся во времени даты. И не мог решить, было ли это зимой, потому что в печи горели поленья, или поздней уральской весной, когда были заморозки. А были они за несколько недель до отправки на фронт, на вторую в жизни его отца войну. Но залегшие какой-то новой значимостью морщины у рта, и отблески пламени на высоком лбу не позволяли сосредоточиться на других подробностях.
– Так вот, тяну я на себя перископ, – снова возник, будто исчезнувший голос. – А немец тянет на себя. И плюется, – будто снова слышал Михаил. И сейчас это последнее обстоятельство почему-то кажется ему сомнительным. – А я ему говорю, – продолжал отец, – Ты же солдат. Не плеваться, а драться должен. И по выражению лица увидел, что все, что я ему сказал, он понял. Но вместо того, чтобы и впрямь драться, он вдруг выкатил глаза и испустил дух, хотя в него никто не стрелял, а только из окопа гнали.
– А отчего же он тогда испустил дух? – спрашивает Миша там, в далеком детстве.
– Да кто ж его знает. Должно, испугался. Но стрелять в него никто не стрелял. Это точно.
– А потом?
– А потом разведчики выбили противника из окопа и заняли его. И хотя пришлось отойти, захватили три перископа, чугунную печь и образцы колючей проволоки. Теперь уже нас – меня и младшего офицера нашей роты Алексея Чистилина – представили к наградам, которые ни ему, ни мне получить не довелось. Но и теперь помню слова полковника, сказанные перед строем – Начальника разведки прапорщика Горошина сердечно благодарю и ставлю в пример.
Прошло с полчаса. Все так же сидя в кровати и так и не дождавшись хоть каких-нибудь признаков приближения сна, Михаил снова взглянул на фотографию отца. Его лицо было красиво той, не сразу заметной, красотой, какая бывает в лицах, подчиненной одной единой гармонии, обеспеченной чистыми линиями ни в одном поколенье. Чем дольше Горошин смотрел, тем яснее представлялось ему, что видит он и свою бабку Анну Хольц, родом из Нижней Саксонии, со светлым взглядом, родинкой на правой щеке и локонами по обеим сторонам лица, и своего деда, тоже светлоглазого и стройного, которых он, Миша Горошин, на самом деле никогда не видел. Не раз слышанные от отца подробности той, неведомой ему, жизни приходили к нему из никогда не виденного им далека. И тогда он будто и сам вспоминал и дом в Отрожках, и большую усадьбу с абрикосовым садом и прудом, устроенным стараниями деда, и дубовый сруб колодца, где бревна были чистые и крепкие. Говорили – оттого, что дуб, а еще потому, что вода в колодце была особая, сладкая да вкусная, оттого, что жизнь текла размеренно и благополучно. Без суеты и злословия.
В какую-то минуту, еще раз взглянув на часы, и подумав, не поставить ли чайник, он все так же продолжал сидеть, время, от времени поглядывая на стоящие перед ним фотографии. И вдруг снова задержал взгляд на той, что стояла рядом с ним самим, где он был снят в форме капитана Советской Армии. Это была фотография сына. И она вызвала в нем нежность.
– Да, – самому себе сказал Горошин и на этот раз. Как говорил всегда, когда вспоминал о нем. Это был всегдашний импульс, всегдашнее никому ничего не говорящее слово, междометие, которое вмещало в себя все причины и следствия непростой ситуации, когда природа и обстоятельства оказались мудрее человека. И даже ему самому было трудно понять, чего больше было в этом «Да» – согласия или укоризны.
Теперь, все еще надеясь уснуть, Михаил лег на спину, с удовольствием потянув в разные стороны позвоночник. Ногами – вниз, руками – вверх. Помогает сбрасывать отрицательную энергию, вспомнил он, что говорил ему об этом его сын, студент столичного медицинского института. В какой-то момент из камина потянуло гарью и сажей. И Михаил понял – на улице ветер. И в эту же минуту услышал, как ветер пропел в трубе. Еще через несколько минут все исчезло – ни ветра, ни запаха сажи, ни фотографий. Одно только глубокое ровное дыхание, будто кого-то того, кто был рядом. И потом, когда Горошин проснется, и на часах будет почти двенадцать, и он поймет, что проспал и аудиенцию в военкомате, и вручение Ордена, и Царство Небесное, как часто шутил отец, он осознает, что ровное глубокое дыхание принадлежит ему самому. Нехорошо получилось, подумает он, несколько минут размышляя над тем, как это можно исправить. И решит, что надо хотя бы позвонить, объясниться.