Книга Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дай сюда кремлевскую башню.
– Это какую?
– Красную! Блестками посыпанную!
– Да даю, даю!
* * *
Открыть бутылку зубами. Зуб сломается? Не сломается, крепкий. Белое крепкое веселье, ты не выплесни его. Оно такое драгоценное. Дорогое.
Три рубля с полтиной, и еще гривенник, и еще две копейки – жаль, по автомату не позвонишь уже никому. Три-шестьдесят-две.
– Манита-а-а-а-а! Танцу-у-у-уй!
Ты встаешь и подбочениваешься. Закинув голову красиво, делаешь красивый, крупный, большой глоток. Бутылка блестит в руке, пальцы крепко сжаты, добела, досиня.
Ты видишь себя в зеркало. Синий рефлекс на щеке. Синяя жила на шее. Бьется.
И глаза твои бьются, горят.
Ты не отдашь свою жизнь так просто, за пятак, за понюх табаку. Хотя когда денег нет – боже, как охота курить! Не жрать. Не танцевать. Не возить кистью по холсту. А смолить.
Дымить и погибать в крутых, густых, серых, синих, снеговых клубах дыма.
Воздух твой дым, волосы твои дым. Черные, страшные, грозные, лохматые, – туча, а в ней молнии седины. Жизнь твоя гроза, и ты гремишь и гудишь, и ты исходишь красками и поцелуями, сходишь на нет, а за спиной – тенью – она. Та, что придет за тобой.
Она не в белом халате. В черном.
Зажмурься и не гляди на нее. Лучше станцуй ей.
Свет из угла: в пустой консервной банке – все шпроты подъели, и грязная вилка пьяно рядом лежит, уснув – длинная амбарная свеча. Белый парафин оплавился, края мягко сползают вниз, настывают угрюмыми сталагмитами. А свет – вверх. Пронзает табак и мрак. Наставляет острие горе. В потолок. И в потолке – дыру прожжет. И в дыру выйдет весь людской смог. Весь перегар. Весь запах кольцами нарезанного лука. Весь ужас зубастого, хищного хмельного поцелуя. Все крики, поздравленья и скандалы. Весь, до крошки и капли, тихо сочащийся вокруг, в никуда, плач – то ли женский, то ли детский.
Ты тоже была ребенком. Когда-то.
Все когда-то были детьми. Но это уже неважно.
Лампа под абажуром перегорела. Мрачно виснут бахромой инея пыльные шелковые кисти.
Кисть абажура. Кисть скатерти. Кисть руки.
Колонковая кисть; свиная кисть, мощная щетина.
Только такими кистями и можно написать жизнь.
Что?! Жизнь?! Да разве сейчас разрешено писать жизнь?!
Дьявол! Не жизнь разрешено сейчас писать! А ее жалкое подобие!
Не холсты надобны, а транспаранты!
За плакат – заплатят. За обнаженку – посадят!
Врешь, уже не посадят. Уже… не…
Мужчины ловят тебя за локти. За подол. Задирают платье твое.
Под тканями – под бездарными нищими драпировками – богатая, щедрая обнаженная натура. Выпуклые мышцы. Четкие резкие ключицы. Железные икры. Веревочные сухожилия. Налитые чугунные груди. Шея торчит башней. Ползут змеями волосы. Узор первых морщин – по впалым голодным щекам. Манита, ты больше пьешь, чем ешь! Поела бы хоть что-нибудь!
К чертям еду. Есть не хочу.
Повернулась, взмахнула рукой с бутылкой. Сама потянула подол вверх, к животу. Сверкнул бутылкин бок, мазком перламутра внутри раковины, и объем тут же потерял свой выгиб, сделался нутром, ямой. На дне ямы плещется водка. Это твоя вода. Витька Афанасьев тайком, в области, в глухой деревне, расписывал храм – писал Христа, ходящего, руки раскинув, по синему морю. Вранье! Сказки для детского сада. Детки, не писайте в штанишки, а то придет злой дядя Витя Афанасьев и всех вас нарисует! Как вы по воде по приказу ходите, ревете коровой, боитесь утонуть.
Что нарисует – то и сбудется.
Под складками красивого замызганного платья – лучшая портниха Горького шила! – яснее, резче обозначились наплывы плеч и безумный коромысловый изгиб талии. Плоский твой живот, женщина, уже начал толстеть. Горе не беда! Сегодня баба нежная, а завтра баба снежная. Колени и так на виду. Художники, попяльтесь! Э, да тут не только художники! Кого это они наприглашали? А, Бобра! Бобра из котельной! Вон он сидит, Бобер, нос в стакан уткнул. У Бобра – дочку сцапали за гаражами амнистированные; утром тело нашли, двадцать ножевых, на шее полоса, шнурком от ботинка удавили. Вчера девять дней было. Все, теперь Бобер не остановится. Хана ему. Все пропьет. И пиджак за копейку сбагрит, и кальсоны; голым на кладбище пошагает!
– Манита-а-а-а-а! Восто-о-о-орг!
О да, ты еще восторг. Ты еще чудеса. До тебя еще охочи жадные пасти, горячие чресла. Вонючие, пахучие, потные тела. А твое тело, да оно еще вино, оно еще льется и звенит и пылает. Оно еще зовет. Не своди с ума! Сама ведь сойдешь.
Ну и сойду! Ну и сойду! Туда мне и дорога!
Крутанулась на носке; треснувшая туфля тускло блеснула. Свеча мигнула, как живая. Опять горела ровно. Рассеченный на крутые кольца лук плавал в консервной банке, свисал с жестяных зазубрин, рассыпался по заляпанному вином и жиром столу. Сегодня у нас на закуску селедочка на черном хлебце да с лучком – самое оно!
Из-за плеча Бобра осторожно, скособочась, выглянуло лысое яйцо. Вова Дубов так и сидел за столом в трусах: ярких, в цветочек, широких как парус, семейных, смешных. Вперемешку рюмки, чашки и стаканы, Вова крепко держит стакан, не уронит! Глаза горят, на женщину уставленные, и верно, вечным, верным восторгом. Восторженней сотни свечей на позорной службе в запрещенной церкви. Все запретили. Все! Даже – жить как ты хочешь! А вот пить – не запретили.
Тайком. Втихаря. До жути. До чертиков.
До белочки в рукаве.
Женщина крутилась еще, еще. Хватал воздух руками. Платье черной метелью вилось вокруг белых длинных ног. Мужчины видели все, что видеть нельзя. Напоказ – резинки, подвязки, застежки, белый атлас кольчужного грубого пояса. Французское белье?! Рязанская мануфактура! Чулки прозрачные. Просвечивают ноги. Пьяная слабая, нежная шея еле держит разрезанное улыбкой лицо. Ты не смотришь вниз. Зачем тебе смотреть себе под ноги? Смотри всегда поверх голов! Поверх штыков! Поверх дымов!
Поверх – костей.
Мужчины хлопали в ладоши. Ты танцевала. А может, просто качалась дико, туманно, ловя ладонями дым, углы мебели, край стола. Крупными, чуть раскосыми глазами уходящее, дымом уплывающее время ловя.
Что у тебя с головой? Так сильно кружится она. Прекрати кружиться! Сядь! Отхлебни!
– Э-э-э-эй! Маниточка-а-а-а! Жа-а-а-арь! Раскрасавица-а-а-а…
Ты неловко махнула локтем, двинула в начатый холст на мольберте. Трехногий деревянный зверь покачнулся, да устоял; а холст, нынче замазюканный ею самою холст не удержался: двинулся, поплыл, рухнул на пол, на разрисованные стариком-временем и свежими красками половицы с грохотом, с сожалением и стыдом, мордой вниз.
Маслом – вниз.
Бутерброд всегда падает маслом вниз, Манита. Маслом! Вниз…