Книга Парадокс любви - Паскаль Брюкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Результат парадоксален: в наших условиях от любви требуют всего. Мы хотим от нее слишком многого: она должна нас восхищать, испепелять, искупать. Ни одна культура не приписывает любви столь грандиозных устремлений, как наша. Обретя Бога любви, христианство сделало эту добродетель главной жизненной ценностью. В свою очередь производные этой веры — всевозможные формы мессианства, в частности, коммунизм, с разной степенью успеха поднимая любовь на щит, доказали, что как только чувство превращается в объект притязаний государства или отдельного учреждения, оно становится опаснее взрывчатки. Освобожденное, оно раскрывает себя таким, какое есть, в блеске и убожестве, возвышенным и низким одновременно.
Великая мечта об искуплении
Дать свободу сердцу человека
Я любил женщин до безумия. Но всегда предпочитал им свою свободу.
Джакомо Казанова
Боже, как дорожил я когда-то своей свободой, прежде чем полюбил Вас больше, чем ее. Как она теперь мне тяжела!
Ги де Мопассан. Сильна как смерть
В 1860 году, находясь в изгнании на англо-нормандских островах как противник режима Наполеона III, Виктор Гюго своеобразно связывает свободу мысли и свободу любви: «Одна соответствует сердцу, другая уму: это две ипостаси свободы совести. Никто не имеет права допытываться, в какого Бога я верую, какую женщину люблю, и менее всего — закон»[1]. Далее, выступая против буржуазного брака, в котором рабство соединено с несчастьем, Гюго пишет: «Вы любите не мужа, а другого мужчину? Так идите к нему! Для нелюбимого вы проститутка, а для любимого — супруга. В союзе двух полов закон вершит сердце. Любите и мыслите свободно. Остальное — дело Божие»[2]. И Гюго воспевает адюльтер — незаконный, но оправданный протест против деспотизма брака, вырывающий женщину из могилы нежеланного супружества[3].
Гюго следует причислить к племени бунтарей — всех тех, кто пытались вписать любовь в великую освободительную эпопею, начиная с XVIII вплоть до конца XX столетия, от дореволюционных философов до Вильгельма Райха. Среди них и утопист Шарль Фурье, а также анархисты, сюрреалисты и все движение хиппи под лозунгом «Flower Power». Просветители считали возможным примирить любовь и добродетель, плотское наслаждение и возвышенность души: кто способен любить, тому по плечу великие дела, он может повести людей по пути прогресса. Для Руссо, например, взаимность и прозрачность помыслов должны символизировать высшую степень человеческой порядочности, нравственности и единения душ. И если в «Новой Элоизе» он обличает галантность и учтивое кривлянье, то его цель — вернуть движениям чувства абсолютную искренность. Этот миф о совершенной любви, которая «возвышает человека над человечеством» (Бернарден де Сен-Пьер), получит в событиях 1789 года, по крайней мере в их начале, толчок к невиданно стремительному развитию.
Тогда речь шла о том, чтобы начать историю сначала на новых основаниях, пусть для этого придется «вычистить все до самой сердцевины», как потребует в месяце Флореале III года Республики некий Бийо-Варенн[4]. Взять природу силой, вооружившись скальпелем, вскрыть код нашей сокровенной жизни — вот на что претендуют все реформаторы на протяжении двух веков, — возродить любовь и возрождать любовью. Сорвать обезобразившие ее покровы и вернуть ей первоначальное предназначение: превратить человеческий род в единую семью, связанную пылкими узами. Здесь мы вступаем в область лучезарных обещаний, на которые не скупился Руссо, предсказывая благословенные дни матерям, согласившимся вскармливать младенцев грудью:
Я дерзаю обещать этим достойным матерям крепкую и неизменную привязанность мужей, неподдельную сыновнюю нежность детей, уважение и восхищение общества, благополучные роды без осложнений и последствий, несокрушимое здоровье <…>. Едва матери соблаговолят вскармливать детей своим молоком, нравы изменятся сами собой, во всех сердцах проснутся естественные чувства, народонаселение государства станет пополняться.[5]
После того, как классическая эпоха осудила страсть: «Одна любовь сулит опасностей не меньше, чем все кораблекрушения», — сказал Фенелон («Телемах»), — XVIII век совершает революцию в личной жизни. Новый феномен: родителей и детей все теснее соединяют узы привязанности. Семья становится лабораторией чувства, а вскоре оно же составит основу общественного договора[6]. Очистить его от шлаков, накопленных предыдущими эпохами, значит превратить его в добродетель, призванную возвести человеческий род от варварства к цивилизации.
Это стремление полностью переделать человека и общество во второй половине XIX века прибегнет к помощи сексуальности как средства дополнительной терапии для одних, заместительной — для других. Мы продолжаем решать эту задачу: вот уже двести лет западная культура хочет построить «мастерскую по ремонту человека» (Франсис Понж) и вернуть любви ее истинное лицо, положить ее в основание общества братьев и влюбленных. Мы перескажем эпизоды этой безумной затеи.
Мещанская ограниченность и чрезмерная стыдливость романтиков, которые идеализируют женщину, лишая ее эротизма, встречают двойное противодействие: во-первых, единственная страсть, во-вторых, веселое непостоянство. С одной стороны, в 1884 году в книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс предсказывает триумф счастливой моногамии, которую поддержит пролетарская революция, уничтожив закрепощение женщины и его следствия — адюльтер и проституцию. С другой — французский анархист Эмиль Арман еще до 1914 года отстаивает идею «любовного товарищества», свободного от ханжества и ревности и основанного на сексуальном плюрализме[7].