Книга Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ - Текицу Куруматани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако голову я брил наголо, как раньше, бумаги носил в матерчатой сумке через плечо и со стороны смотрелся чудно. Люди судачили обо мне, смеялись, раздражались. Порой доходило и до беспричинных вспышек ярости.
Но меня это нисколько не трогало, и комната моя оставалась пустой, какой была, когда я только приехал в Токио — телефона я не провёл, не купил ни телевизора, ни мебели. Я принёс с улицы цветок и поставил его в стеклянную банку, где он медленно угасал, пока, наконец, не потерял последние соки жизни, и когда я взял его в руки, чтобы выбросить, боль, будто яркой вспышкой света озарившая тусклую бессмыслицу моих будней, была поистине ослепляющая. Итак, я жил, отказавшись почти от всего, но от одного желания отказаться всё же не мог — желания отказаться от мира и всего мирского. Своего рода отказом была и работа, которой я отдавался телом и душой. Душой, в глубине которой, на её самом последнем и холодном дне, отчаяние вечно смотрело на меня немигающими очами, говоря: «Будь что будет. Какая к чёрту разница?»
Есть люди, которые называют моё состояние «духовным разложением». Но в жизни человека, как, впрочем, и в смерти его, нет ни смысла, ни прока. В этом мы ничем не отличаемся от животных, птиц, насекомых и рыб. Единственное отличие состоит в том, что в мире людей издавна ходят рацеи, расписывающие жизнь и смерть людей исполненными смысла. Поэтому в основе своей бессмысленны и эти мои строки. Но чтобы жить, человеку необходимо задаваться вопросом о смысле жизни. И я потратил свою жизнь, чтобы прожить этот парадокс словом.
Однажды первого числа Нового года я написал в тетради следующее: «И в Новый год нет дома, где меня бы ждали, нет дома, куда я мог бы вернуться. Ко мне не придёт никто, и самому мне пойти не к кому Я иду ранним вечером по берегу реки Сэндзю. Ветер тоскливо играет иссохшим тростником, холодная река течёт ровно и гладко, чёрная и блестящая. Струйка дыма тянется вверх над зарослями сухого тростника. Подойдя, я вижу мужчину, зарывшегося в мусор, варящего на углях суп дзони.[2]Его глаза прозрачны как вода». Было это под железнодорожным мостом линии Кёсэй, там, где она пересекает дренажный канал реки Аракава. В следующем году на Новый Год я снова прошёл по открытому всем ветрам берегу реки Сэндзю и вошёл в те же заросли иссохшего тростника. Мужчина повернулся ко мне и взглянул на меня глазами, исполненными безудержной ярости. Серы мои будни, и на фоне их он — незабываем.
Незабываем, как вот и эта незнакомка. Случилось это осенью прошлого года, погода стояла пасмурная, совсем как в весенний сезон дождей, и я шёл с зонтом в руке по дороге вдоль Ботанических Садов Коисикава, как вдруг она окликнула меня: «Ты куда?» «В библиотеку», — машинально ответил я, и женщина, с видом, будто знала меня всю свою жизнь, проговорила: «Ладно уж, схожу с тобой за компанию», быстро нагнала меня и пошла со мною рядом. Её фамильярность встревожила меня. Выглядела она за сорок, но не красилась вовсе и на домохозяйку тоже не походила. Я ускорил шаг, но она немедленно нагнала меня, пошёл помедленней, и она, не говоря ни слова, пошла вровень со мной. Прилипла намертво, чертовка.
Когда мы оказались в библиотеке, она уверенно направилась к другой полке, и я вздохнул было с облегчением, но вскоре она подошла ко мне снова. Раскрыла перед моим носом толстый иллюстрированный справочник по естествознанию и спросила: «Можно ли кушать вот это насекомое?» Со страницы на меня смотрела огромная многоцветная гусеница.
Я ошарашено взглянул на неё. С налитыми кровью глазами она проговорила: «Неверно. Мы таких ели». Что-то в её надрывном, исполненном отчаяния голосе заставило меня задрожать всем телом… Или я тоже прожил жизнь, поедая гусениц?
Двенадцать лет тому назад я жил у станции Дэясики линии Хансин в квартале с ржавыми водосточными желобами. Изо дня в день я насаживал на бамбуковые шампуры требуху и куриное мясо для закусочной якитори, чем и зарабатывал себе на пропитание. К тому времени — если посчитать и те два года с лишним, что я провёл без работы в Токио — с начала моей бродячей жизни прошло уже шесть лет.
Началось всё с того, что я без малейших планов на будущее уволился с работы. Сперва я нанялся присматривать за обувью в гардеробной одного рёкана в квартале Ока города Химэдзи, затем чистил овощи в кухне ресторана в квартале Эбисугава, на севере Киото, кверху[3]от перекрёстка Нисинотоин и Марутамати, затем работал в столовой окономияки,[4]где коротали время местные якудза, потом в кабаке квартала Такамацу города Нисиномия, куда заходил выпить да закусить народ на обратном пути с велодрома. Другими словами, я много лет проработал на поприще весьма далёком от моего рекламного агентства в первом квартале Нихомбаси в Токио — на поприще, «непостоянном как сама вода» — и уже после этого приехал в квартал Дэясики города Амагасаки.
Местные с особой нежностью называют свой город «Ама». Изначально это был призамковый город, но со времён эры Тайсё[5]на берегу моря один за другим встали огромные металлургические заводы, в поисках работы съехался народ из префектур Кагосима, Окинава, а то и вовсе из Кореи, и теперь приезжий люд составляет одну пятую населения. Старый город находится возле станции линии Хансин, а если пойти от станции вдоль оживлённых торговых рядов на запад, постепенно оказываешься в кварталах, где нет тепла. Это и есть Дэясики. Любой современный город по сути своей — куча мусора, куда провидение своей метлой сметает бродяг со всех концов света, и если в других городах эта суть скрыта, то здесь, в Амагасаки, она выставлена напоказ. Я и сам пришёл сюда нищим.
Когда я работал в кабаке в Нисиномия, я слышал однажды, что «всё в Ама не как у людей — работяев больно много». «Работяями» называют в этой округе чернорабочих, грузчиков и другой подобный люд, который нанимают на день. Очевидно, имеются в виду бессемейные бродяги вроде меня, которые, если не найдут себе работу на день, ошиваются весь день перед станцией Дэясики, с полудня усаживаются кругом у обочины, пьют, напиваются, горланят песни, дерутся, потные и грязные, а некоторые, широко раскинув обутые в резиновые сапоги ноги, так и засыпают на земле.
Когда из-за дождя отменяют вечернюю игру на бейсбольном поле Косиэн, ранним утром на следующий день фирмы, которые продают болельщикам еду, привозят на грузовиках оставшиеся коробочки бэнто и распродают их за сущие гроши — двадцать или тридцать иен за штуку — этим бесприютным мужчинам, да ещё женщинам, которые живут на мужском поте как мухи на говне. Если дело происходит летом, стоит открыть крышку, и смердит неслабо. Но мужчины и женщины собираются вокруг грузовиков, прекрасно зная, что их ждёт. В этой толпе бывал и я. Поэтому слово «Ама» для меня означает ещё и такие откровенные до бесстыдства сцены, благодаря которым я и узнал горечь кварталов, лишённых тепла — узнал её на своей шкуре.