Книга Шел старый еврей по Новому Арбату - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сморгнул – и чужие глаза приняли обычное выражение, которое бывает, когда чистишь зубы, умываешься, поправляешь прическу. Глаза, приготовившиеся смотреть на себя, привыкшие к тому, что на них смотрят.
Те, чужие глаза, видел редко.
Два или три раза за жизнь…
В позабытой ныне книге сказано кратко и назидательно: "Описывать можно тогда, когда счастие сделается воспоминанием".
Ко мне подходит санитарка –
звать Тамарка:
– Давай твои раны первяжу…
Ран было достаточно.
Душевных. Страдальческих. От тайных к ней чувств, которые проявлял на виду у всех.
Она их перевязывала, залечивая на время.
Залечила.
Стала женой.
…и в санитарную машину
"Студебекер"
с собою рядом положу…
Собака затаилась на полке в нашей спальне.
Голова и юбочка с лапами из бордового, выцветшего за годы бархата.
Наденешь на руку эту юбочку, указательный палец вставишь собаке в голову, средний и большой в лапы: кивает уморительно, негодует, в огорчении хватается за голову.
– Ляпсус, – решили. – Назовем его Ляпсус.
Глаза давно нет. Ухо обвисло. Бусинка носа затерялась. Мордочка пожелтела от времени – первый мой подарок, которому более полувека.
Нет, не первый – второй.
Сначала были подснежники, крохотный букетик трогательной белизны – тайком положил в сумочку.
– Ваши? – строгий ее вопрос.
– Не уверен… – смущенный мой ответ.
Был еще Киев с не проявленными до конца отношениями.
Обувной магазин, где ей пришлись впору лодочки густо-зеленого окраса.
За один туфель заплатила она, студентка, за отсутствием достаточных средств, за другой заплатил я, молодой инженер, за неимением того же: третий мой подарок.
Указано на странице садовода: "Подснежники почти не требуют ухода. После того, как успешно укоренятся и ”почувствуют себя дома” в вашем саду, они будут цвести год за годом".
Она "укоренилась" в нашем общем саду, цвела, радовала, – Ляпсус "укоренился" тоже, перемещаясь с хозяевами из квартиры в квартиру, из страны в страну.
Бывшие ее ухажеры становились моими друзьями.
Это ее сердило.
Это меня смешило.
– Ляжь, – просил.
Правильнее говорить: "ляг", но я упорствовал. Снова просил:
– Ляжь.
Знал, что неверно, но язык не поворачивался: "Ляг возле меня". "Ляг" – можно сказать лягве, квакуше, бесхвостому земноводному, но не любимому созданию.
Лучший в жизни день – было их немало.
В утро вступали с согласием, в ночь входили с нетерпением. Стали отцом-матерью без предварительного вживания в образы родителей. Знали заранее: кто родится, того и полюбим.
Кто проклюнется, тот наш…
Ехали по дороге.
Серпантином от Иерусалима – вниз, вниз и вниз.
Заросшие холмы слева и справа.
Сосны, сосны и сосны.
И вдруг – по обеим сторонам – опаленные стволы, обгоревшие их макушки: пламя перекинуло язык через шоссе, с одного холма на другой, пошло бушевать дальше.
Она смотрела из машины и плакала.
Без звука.
Слезы текли по щекам, горькие ее слезы…
"Кто может плакать, тому дано и надеяться". Еду по той же дороге: всё заросло заново, не различить, где новые насаждения, а где прежние, чудом уцелевшие в огне.
Еду один.
Гляжу по сторонам.
Пережито. Передумано. Недоплакано.
Древние утверждали: "Есть некое удовольствие и в плаче", но она не позволяла хныкать. Пускать слезу. Просить, чтобы пожалели.
Мужчину не надо жалеть. Это профессия – быть мужчиной. Без нытья-оправданий.
Утверждал опытный страдалец:
– Когда у человека сломано ребро, ему больно кашлять и смеяться. А плакать почему-то не больно.
Сломал как-то ребро, кашлять и смеяться было неспособно, но так и не выяснил, болит ли оно при плаче.
Пускать слезу – мне не дозволено…
Камень на могиле отмыт от пыли, чтобы не спеклась на жаре.
Мы с сыном стараемся. Каждую неделю. Была бы довольна, чистюля.
Рядом мое место, другого не будет.
Умирать надо среди своих. Лежать среди своих. Где камень сходится с камнем.
Сказала на уходе:
– С тобой было не скучно…
Высшая для мужчины награда.
Ей не увидеть меня – стареющего.
Мне не увидеть – ее.
Раньше пришел, раньше бы мне и уйти, но нет ее рядом, а Ляпсус – вот он, на полке, единственный свидетель всей нашей жизни, ее взлетов и падений, шепота в ночи и стона от боли.
Смотрит на меня единственным глазом, будто ожидает, что надену бордовую юбочку на руку, один палец вставлю ему в голову, два в лапы – и прикроем глаза, он и я, вздохнем горестно.
"Счастие минувшее есть несчастие настоящее".
Кто это оспорит?
А глаза, которые стареют прежде всего, так и не выдали свою тайну.
Нам повезло с родителями…
…мне и старшему брату.
Повезло – не то слово.
Сколько добра получили от них, сколько тепла накопили – только раздаривай и раздаривай.
Их познакомил Карпилевич. Скорняк Карпилевич‚ которого помню стариком. Он приходил к нам в гости‚ пил чай с вареньем, а его обхаживали: Карпилевич заслужил, с Карпилевича оно началось.
1924 год, хупа в синагоге – Арбат‚ дом номер пять.
Отец приехал из Одессы: живой, подвижный, франтоватый, вечно забегал вперед, когда шли они вместе, даже когда прогуливались. Шлёма Фишелев Кандель – куда уж яснее? В обиходе Соломон Филиппович: тоже не спутаешь. Его уже не было на свете, а старики на бульваре всё вспоминали неугомонного Соломона; вымерли старики – вспоминали старухи.
Мама родилась в Ковно: тихая, деликатная миротворица. Ходила по стеночке. Садилась с краешка. Место уступала в трамвае и в жизни. Упиралась – не сдвинешь. Исчезала – не заметишь. Пряталась за ним‚ шумным и видным, будто ее и не было.
Но его не было без нее.
В год свадьбы мама работала стенографисткой, отец был десятником на строительстве железнодорожной ветки. Когда я появился на свет, отец поменял профессию, стал бригадиром сварщиков, под моей кроватью лежали газовые горелки, прутья присадочного металла, редукторы и прочий инвентарь.