Книга Орелин - Жан-Пьер Милованофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит ли все это, что я одинокий волк? Разумеется, нет. Привилегия мечтателей моего типа — легко находить общий язык с существами той же породы, которую (на мой взгляд) составляют в основном идиоты, бродяги, лгуны, мифоманы всех мастей и прочие неудачники, безумства которых вызывают у меня неподдельную симпатию, не влекущую, впрочем, за собой каких-либо обязательств. На улице или в лавке бакалейщика, но чаще всего в том заведении возле Амфитеатра, в котором я играю по пятницам и субботам, какой-нибудь незнакомец хватает меня за полу пиджака, чтобы между двумя бугги и тремя порциями пива поведать мне о крахе своей хрустальной мечты в выражениях, заставляющих вспомнить изгнание евреев и мавров из Гренадского королевства. Наверное, я единственный во всем городе человек, который знает, почему такой-то мировой судья, даже выйдя на пенсию, никогда не расстается с пустым портфелем или почему бывший начальник Управления социального жилья прячет на теле под рубашкой мешочек с камфарой и в трудные моменты потихоньку ощупывает его. Я мог бы в мельчайших подробностях описать цепочку событий, которые привели к тому, что мой друг Карим ни на минуту не расстается с браслетом голубой эмали. Мне известно также, что Феликс, один из двух официантов в «Лесном уголке», хранит в своем бумажнике выцветшую полуистершуюся фотографию, крохотный клочок бумаги, с которым он советуется десять раз на дню, так же как другие вешают пластмассовых ангелочков в кабине автомобиля. И ничего не скажу о тех зачарованных лунным светом безумцах, которые как сомнамбулы передвигаются по городу, преследуемые по пятам невидимыми призраками, и, бешено жестикулируя, невредимыми пересекают самые оживленные перекрестки.
Моя же мания с детства состояла в том, чтобы схватить какой-нибудь момент, отзвук голоса, вкус, шум, деталь пейзажа, спрятать его в чемоданчик, ключ от которого есть только у меня, с тем чтобы затем, подобно фокуснику, достающему из цилиндра разноцветные платки, извлечь из этого тайника запахи утренней росы, мокрых тропинок, солнечный свет и вечерние сумерки. И когда мне захочется, я достаю эти сокровища одно за другим, разворачиваю их и снова наслаждаюсь каким-нибудь вечерним отблеском солнечного лета или глубокой синевой ириса, срезанного в парке, которого больше нет.
Правда, этот номер получается у меня не всегда. Иногда — как, например, сегодня, в последнее утро сентября, — вместо ожидаемых радостей я нахожу в своем тайнике только кучку пепла, и сколько бы я в ней ни копался, мне не удается найти в ней ни одной тлеющей искры. Тогда я закрываю рояль, сажусь у окна и снова вижу себя семь лет назад, истерзанного печалью и кофеином, едущего в машине по дороге, забитой тракторами и грузовиками, с лицом, мокрым от слез. Небо над холмами, покрытыми зарослями остролиста, кажется таким же серым, как крылья чаек, которые слетаются к мусорным свалкам на берегах Роны, подстегиваемые голодом. А я, вцепившись в руль, все повторяю себе, что осень еще только начинается и не скоро наступит хмурое время увядания и гниения, что пока она в изобилии расточает запах виноградников, отдаленные крики морских птиц и сборщиков урожая.
Я поставил машину у кладбищенской ограды и поспешил присоединиться к траурному кортежу, который образовался у входа на главную аллею. С пустой головой и холодными руками я подумал о том, что сейчас мы, наверное, построимся по двое и пойдем парами, как дети на прогулке в детском саду. Но наши дела — дела взрослых, а наши печали — не детские печали. В действительности мы все давно повернулись спиной к нашему детству, мы состарились и дрожим от страха. Четыре года я ничего не знал об Орелин, и что же я делал все это время?
После речи Жозефа, которую я слушал с нарастающей яростью, наступило молчание. Затем тяжелый дубовый гроб спустили на веревках, и каждый подошел, чтобы кинуть розу в открытую могилу. Я был последним. Когда настала моя очередь, руки у меня задрожали и отказались мне повиноваться. Видя мое затруднение, распорядитель похорон взял розу из корзины и бросил ее вместо меня с такой ловкостью, что можно было подумать, что он только и делает, что упражняется в бросании роз в могилы. Если бы я мог, я дал бы ему пощечину.
Церемония завершилась молитвой, произнесенной вполголоса, к которой я не мог присоединиться. Затем среди собравшихся возникло некоторое оживление. До этого момента мы стояли рядом, не глядя друг на друга, словно объединенные общим оцепенением, сплотившим наши ряды. Теперь каждый потихоньку разглядывал соседа и приветствовал его кивком головы. Если не считать моего старшего брата, то из всех собравшихся я знал в лицо троих человек, присутствие которых не могло меня удивить: старого Бареля, пастуха с лицом цвета спекшейся земли, всегда чувствовавшего себя не в своей тарелке вдали от лошадей, коров и пастбищ; инспектора Карона, жившего в то время у своей матери и не такого искушенного, каким он стал сейчас; и, наконец, притягивавшего к себе все взгляды Нарсиса Мореито, скотовладельца, в доме которого угасла Орелин.
Ливень возобновился с новой силой. На мне были ботинки из толстой кожи на высокой подошве, так что с этой стороны я был защищен. Я снова надел шляпу, но капли, проникающие за воротник, словно раздавленные виноградины, заставляли меня в полной мере почувствовать себя под проливным дождем.
Почему я оказался здесь, среди людей, у которых были гораздо более веские причины для того, чтобы прийти сюда? Может быть, для того, чтобы открыто внести себя в список любовников Орелин? Но ведь я провел с ней всего одну ночь, да и то не всю и вследствие недоразумения, о котором я расскажу в другой раз.
Распорядитель похорон протер очки носовым платком и проникновенным голосом объявил, что рук пожимать не следует и что господин Мореито приглашает всех желающих собраться у него. При этих словах кюре почему-то вздохнул и опустил молитвенник в карман пальто. Старый пастух, опустив глаза, тер указательным пальцем седые усы в форме подковы. Жозеф с важным лицом подошел ко мне, не говоря ни слова. Через мгновение процессия снова сомкнулась и, подгоняемая дождем, двинулась к выходу.
— Твоя память тебя подвела, — сказал я своему брату, удерживая его за локоть.
— Что ты несешь?
— Орелин не понравилась бы твоя речь.
— Совсем ты спятил! — раздраженно сказал он мне, делая прыжок в сторону, чтобы не угодить в лужу.
Это были единственные слова, внушенные нам печальным мероприятием, и они не делают нам чести.
Я снова сел в свою старую машину и поехал за кортежем, который направился в сторону дома Мореито в Трамбле. Непогода все не унималась, моя ярость тоже, но теперь к ней примешивалось какое-то недостойное любопытство. Я знал, что Орелин поселилась у Мореито и что он обустроил для нее отдельный особняк на берегу Видурля с окнами, выходящими на пастбища, и что там, вдали от посторонних глаз, прошли последние годы ее земной жизни. Теперь мне представлялась возможность своими глазами увидеть это место, в которое не могли пробраться даже пронырливые местные папарацци. Да, мои мотивы не слишком-то красивы.
Мы оставили позади Солиньярг и кварталы домов современной застройки, возведенных на развалинах хутора под названием Паон, пересекли Видурль по Кордскому мосту и свернули на частную дорогу, переехав через спущенную цепь. Затем покатили вдоль лугов Солиса, составлявших часть владений Трамбля. Дворники моего «форда» работали из рук вон плохо, но в узком секторе ветрового стекла, который они все-таки очищали, я различил неподвижные черные силуэты коров, согнанных дождем к ограде.