Книга Духов день - Андреас Майер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После таких словесных перепалок Адомайт обычно без особых церемоний выпроваживал невестку из своего дома в Нижнем Церковном переулке. У него на серванте скопилось за последнее время немало таких брошюрок, и Адомайт буквально приходил в отчаяние, что его невестка еще больше, чем сын, цепляется за написанное в них, при этом ничего не берет себе в голову и не помнит ни о чем дольше двух-трех недель. Каждый раз она предлагает ему новый метод лечения и здоровый образ жизни, включающий в себя особое питание, или того пуще — упражнения на расслабление, или как это там у них по-ученому называется, и каждый раз преподносит ему это как истину в последней инстанции. Тебе не надо все время сидеть в кресле, заявила она однажды, это вредит твоей пояснице, лучше пересядь на стул, а то мышцы спины ослабнут, чтоб этого не случилось, сидеть нужно очень прямо. А когда он через неделю совершенно случайно так и сидел за обеденным столом, на жестком стуле, и просматривал почту, его невестка тут же с ужасом в голосе объявила, что лучше бы ему оставаться в кресле, потому что жесткий стул слишком большое напряжение для него, он возразил ей на это, мол, она противоречит самой себе, всего лишь неделю назад она, руководствуясь одной из своих брошюрок из больничной кассы, запретила ему сидеть в кресле, и тогда невестка отреагировала на его слова так, как только единственно и остается таким людям: она просто ничего не ответила. Сознайся, что противоречишь сама себе, сознайся наконец хоть раз, возмутился Адомайт, признай, что все твои так называемые истины гроша ломаного не стоят, хотя бы уже из-за того, что ты постоянно, иногда в течение одной недели, полностью противоречишь самой себе. Кончилось тем, что невестка спросила, задернуть ей занавески или лучше открыть окно? И не лечь ли ему в постель или он собирается еще посидеть за столом? Значит, ты не хочешь признать, что только что противоречила сама себе? То есть как это, сказала она невозмутимо, она даже не понимает, о чем это он, тут вообще нет никаких проблем, и не стоит поднимать столько шума без всякого повода, может, он нервничает из-за того, что плохо спал сегодня? Я спал как сурок, рассердился Адомайт. Ах, это чудесно и радует ее, тогда ему, конечно, хочется еще немного посидеть, и она, его невестка, лучше оставит его одного, а ей нужно еще забрать дочку из школы etcetera.[4]Так ни в чем и не признавшись, невестка ушла, а Адомайт после этого сказал: Шоссау, прошу тебя, пойди и вылей эту отраву из фенхеля в сортир, видеть не могу. Нет, стой, дай я сам это сделаю, в конце концов, сил у меня на это хватит. А потом Адомайт подошел к плите и приготовил для него, Шоссау, и для себя свое любимое блюдо из ливерного фарша, купленного им, Шоссау, предварительно у мясника Цёлля. Адомайт, собственно, ничего так не любил, как ливер — слово, которое, пока будет существовать больничная касса, никогда не встретится ни в одной из ее брошюр, а уж если, то только в связи с особым предостережением от употребления в пищу фарша из непроверенных субпродуктов. Так вот, того молодого человека, что повстречался ему в хвойном лесу, Шоссау никогда не видел ни у Адомайта дома, ни утром на его похоронах. Он решил приглядеться к нему повнимательнее. А мужчина уже опустился на колени на мягкую землю и принялся рыть яму точно под виселицей. Потом он вытащил из-за пояса что-то замотанное в белую тряпку, развернул ее и высвободил находившийся там предмет, им оказался пистолет. С живостью на лице он оглядел его со всех сторон, затем как-то странно рассмеялся. После этого он снова завернул пистолет в тряпку и закопал. Отряхнув руки и смахнув землю с колен, молодой человек еще какое-то короткое время постоял под дубом-виселицей и снова внимательно огляделся. Он пристально посмотрел также на толстый сук над ним. Затем прочитал табличку, прибитую к дереву и разъяснявшую ему символическое значение названия и смысл, вкладываемый в него местными краеведами. Сделав печально-задумчивое лицо, он все время поглядывал при этом на означенный сук, под которым зарыл оружие. А потом тем же путем, по которому пришел, быстро покинул лес и направился в сторону Верхнего Флорштадта. Вот так, Шоссау, так тебе и надо, сидел бы лучше дома, чем шататься по лесу, сказал он себе. И что ты теперь будешь с этим делать? Оставишь оружие лежать в укромном местечке? А почему бы и нет? Я к этому оружию никакого отношения не имею! Давай иди и сделай что-нибудь с пистолетом, сказал в нем один Шоссау, в то время как другой завопил: нет, не прикасайся к оружию, зачем оно тебе, и вообще все это тебя не касается!
Шоссау все-таки подошел к дубу, не приняв пока никакого решения, и тоже прочитал табличку с известной информацией, хотя сотни раз читал ее и до этого. Там значилось, что раньше тут было место казни и стояла виселица, но в сумятице частых войн на могучем дубе, росшем рядом, тоже нередко вздергивали непокорных, для этого передний сук с практической целью подперли балкой etcetera. Значит, виной всему сук, под которым тот зарыл оружие. Вопрос: случайно ли это? Шоссау тоже изучающим взглядом окинул сук, такой древний и кряжистый, ведь сам-то дуб имел уже весьма преклонный возраст и всякое повидал на своем веку. Пережил шестисотлетнюю историю Веттерау. И, что еще удивительнее, выстоял эти шесть веков целехоньким (не учитывая имевшую целевое предназначение подпорку), а со времен последней войны находился даже под охраной как исторический памятник. Шоссау встал на колени и поискал то место, где лежал пистолет. Оно было только слегка присыпано рыхлой землей, ее без труда можно было сгрести рукой. А для чего тебе это, задал он себе вопрос, ты, что ли, пойдешь в полицию? Да, ответил он себе, я сейчас же иду в полицию. А зачем? Ты хочешь предотвратить беду? Нет, возразил он, главное, мне хочется позабавиться, потому что заявиться сейчас с пистолетом в полицейский участок Флорштадта означает, что там начнется переполох, поскольку это для них чрезвычайное происшествие. Обожаю иметь дело с людьми типа вахмистра Гебхарда. Он, впрочем, ни за что не поверит в эту историю. Местный историк находит оружие под дубом-виселицей! Тут в разговор вступил другой Шоссау: э-э, нет, оставь пистолет там, где он лежит, гораздо благоразумнее доставить вахмистра сюда, засвидетельствовать, так сказать, все на месте. Пожалуй, он прав, сказал себе Шоссау. Может, в нем шевельнулись недобрые чувства или голова пошла кругом при мысли о том, что в его руках окажется настоящее оружие, по правде говоря, он вовсе не собирался завладеть им. Он просто никогда еще не держал в своих руках оружие, а от него исходила такая странная притягательная сила, что у него появилось ощущение, будто он заглядывает с крутого обрыва в бездонную пропасть. И тут он снова забросал пистолет землей и даже убедился, что все выглядит опять так, будто он никогда и не приближался к опасному дубу. И он поспешно удалился из леса. На подступах к Флорштадту на скамейке сидел Карл Мунк и обозревал залитые солнечным светом просторы полей и лугов, лежавших перед ним. Так он празднует Троицу, буркнул Мунк, да и злость из него еще не вся вышла. Этот Адомайт даже под конец не угомонился, всем досадил и натянул всем нос. По сути, он всегда был возмутителем спокойствия, дa-да, он, Мунк, знает, что о мертвых или ничего, или только хорошее. Он и не собирается говорить про пего ничего плохого. Каждый устроен на свой лад, каков есть, таков и есть. Но у покойного такая уж была манера никому из близких не давать покоя, вот и взбрела ему в голову дикая мысль устроить через своего душеприказчика так, чтобы похороны состоялись непременно в воскресенье, и не просто в воскресенье, а на Троицу. Он еще за четыре дня все точно рассчитал, помру — и все тут, и хочу, чтоб меня похоронили на Троицу в половине одиннадцатого, как раз в тот самый час, когда все кругом погружаются в мир раздумий и созерцания, а потом с особым удовольствием заслуженно отправляются отведать чего-нибудь вкусненького, особенно праздничного, например спаржи. А он ведь даже и священнику позвонил. Шоссау должен себе только это представить! Священник сначала сказал, что все это не так-то просто устроить, да и он, между прочим, совершенно здоров и не может знать, когда умрет. Ты можешь себе представить, Шоссау, что он на это ответил? Естественно, я могу знать это, сказал он. Я могу знать, когда умру, ведь я же не такой дурак, как вы. Такая у него была манера всех оскорблять, даже священника Беккера. И через три часа он взял и помер. Откуда ему все это известно так досконально, спросил Шоссау, подумав про себя, что у этого Мунка неприятный характер, наверное, один из тех деревенских типов, которые на грани колдовства всегда все про всех знают. Правда, им обычно бывают известны абсолютно недоказуемые вещи, отчего и нельзя знать, можно ли доверять словам Мунка, или тот все выдумал со своими дружками-собутыльниками, сам сочинил эти басни. Насколько ему, Шоссау, известно, Адомайт весь четверг провел в одиночестве и только в пятницу его нашла женщина, приходившая к нему убираться. Священник сам рассказал ему обо всем после погребения в «Охотничьем домике» в Оссенхайме, где они собрались помянуть усопшего. Этого не может быть, сказал Шоссау, чтобы священник Беккер пришел в «Охотничий домик» и уничижительно высказался в адрес того, кого только что проводил на тот свет. Э-э, почему бы и нет, возразил Мунк. Он, Шоссау, тоже мог бы появиться в «Охотничьем домике» и высказать при народе свое мнение, там рот никому не затыкают. Да, но он не пошел, а предпочел удалиться сразу после похорон, поскольку вечно занят. Впрочем, если очень внимательно вникнуть в то, что сказал про усопшего священник во время панихиды лично от себя, в этих словах очень даже можно усмотреть определенный смысл. Каждый предстанет перед судом Божьим нагим, и никому на земле не дано предугадать тот приговор, что будет вынесен ему на небесах. Вот его сестра, сказал священник, никогда и не помышляла о том и может служить всем нам примером, особенно в такой день, как сегодня, когда Святой Дух сошел на всех нас. Да как она вообще смела заявиться на похороны, сказал Шоссау, имея в виду сестру Адомайта. Ну уж это чересчур, он же был ей братом, возразил Мунк. А в смерти прощают все. Господь нас ведь тоже простил. Это были трогательные слова, которые нашел священник Беккер, он, Шоссау, тоже слышал заупокойную мессу. Ни один человек не ведает при жизни, как будут оценены его земные деяния, когда он явится на суд Божий, поэтому и будет праведным с нашей стороны простить все умершему здесь, ибо кто дал нам право судить человека? А что касается Жанет Адомайт, так она и не делала над собой никаких усилий, просто взяла и пришла на похороны, для нее он так и остался ее братом. А ведь стоило бы на минутку представить себе, через что она прошла из-за него и как он с ней поступил. Выгнал из дому из-за внебрачного ребенка, выбросил ее на улицу. Я бы назвал это так, сказал Мунк, он взял на себя функцию судьи в вопросах морали! Именно в тот момент, когда Жанет Адомайт больше всего нуждалась в помощи, он выставил ее за дверь, хотя она (так, по крайней мере, говорят) обладала пожизненным правом пользования первым этажом дома в Нижнем Церковном переулке. Но, в отличие от этого прожженного плута и негодяя, она не была достаточно хитрой, чтобы обойти все подводные камни юридического крючкотворства, да и денег у нее на консультации со знающими людьми не было, а кроме того, тогда, в пятидесятые годы, она у всех была на плохом счету из-за прижитого неизвестно от кого ребенка, и старый Адомайт смог беспрепятственно прогнать ее. На протяжении всех двадцати лет она даже не смела показаться ему на глаза, какое-то время прожила за границей, но с тех пор, как он заболел, она поселилась в Бернсхайме и узнавала все о своем брате от его сына. Несмотря ни на что, она любила и почитала его, убеждала себя, что ее брат не ведал, что творил, как, впрочем, и все остальные. В последние два года она даже посылала ему денежные переводы и хотела оплатить ему курс лечения, от чего этот упрямец отказался. А что похороны станут для нее первым свиданием с братом за все прошедшие двадцать лет, этого она даже в страшном сне предвидеть не могла. Узнал ли он ее сегодня утром? Нет, сказал Шоссау, он вообще не обратил на нее никакого внимания, потому что мысли его целиком были заняты старым Адомайтом, который, как он считает, умер совершенно неожиданно, он до сих пор, строго говоря, все еще никак не может взять этого в толк, хотя, по сути, еще серьезно об этом не задумывался. Жанет Адомайт на девять лет младше брата, следовательно, ей сейчас шестьдесят два, она сидела в первом ряду в углу слева, это та дама с вуалью на лице и большим черным пером на шляпе, он наверняка видел ее, поскольку она как близкий член семьи Адомайтов поднесла священнику самшитовую ветвь и подала сосуд для святой воды. Шоссау: он имеет в виду ту высокого роста, изящную, если не сказать спортивного вида, женщину? Это и есть сестра Адомайта? Он дал бы этой женщине не больше пятидесяти. Впрочем, она произвела на него неприятное впечатление, притворная аффектация, так бы он это определил. И вообще вся похоронная процессия вызвала у него отторжение. Все, кто постоянно осложнял Адомайту жизнь, выстроились вокруг его могилы, только чтобы не упустить случая плюнуть туда в последний раз, поскольку старик стал беззащитным и обороняться не мог. Ну-ну, не перегибает ли он палку, сказал Мунк. У всех у нас были на сегодня планы поинтереснее, чем стоять у могилы Адомайта. Моя жена вчера вечером специально оттаяла ножку косули, и тут вдруг, на тебе, извещают, что сегодня утром похороны Адомайта. Что ж нам теперь прикажете, выбросить косулю? Не иначе как на радость помершему Адомайту? Он, Мунк, истратил сегодня из-за него кучу денег. Пришлось идти обедать в «Охотничий домик», и все только из-за неурочного часа похорон, прямо оскорбление какое-то для всех. Ну ради чего, спрашивается, он оставил там свои пятьдесят три марки? А вот он, Шоссау, небось сэкономил и даже не подумал прийти помянуть со всеми покойничка из Флорштадта. Он, Мунк, старается не нарушать традиций. Их и так осталось немного. Что уж там, он был готов пойти выпить за упокой души такого, как Адомайт, по крайней мере одной проблемой будет меньше, когда настанет его черед держать ответ перед Богом. Между прочим, Жанет Адомайт пригласила сегодня вечером всех, кто участвовал в похоронах, на поминки в Нижний Церковный переулок. Говорят, она останется здесь на несколько дней, чтобы привести в порядок бумаги брата и вообще наконец-то посмотреть, что он там такого натворил за последние двадцать лет. Она собирается ликвидировать в доме все следы его житья-бытья. Что, воскликнул Шоссау, нельзя допустить, чтобы эта женщина всем тут распоряжалась! Не должно такого быть! А что сказал нотариус по этому поводу? Мунк: понятия не имею. Похоже, он вообще ничего не знает. Завещания ведь еще никто не видел. Шоссау: ага! A сестрица уже хочет перекроить все на собственный лад! Ведь есть же целый ряд людей, у которых гораздо больше прав на то, чтобы стереть с лица земли следы покойного, между прочим, он, Шоссау, и себя к ним причисляет. Нельзя так поступить со стариком, чтобы именно эта особа, от которой он полжизни отгораживался, взяла и уничтожила все, забрав в свои руки то, что, согласно воле покойного, должно достаться другим, а не такой, как она. Ну, сказал Мунк, как-никак, а речь идет о его кровной сестре, а на более дальние семейные связи или других родственников сегодня уже никто не обращает внимания. Кровное родство, сказал священник, это от Бога, никому не дано выбирать своих близких родственников, и раз оно от Бога, его следует почитать, а кто этого не соблюдает, тот берет на себя грех. Как Каин, убивший своего брата. А он, Шоссау, вообще не состоял с Адомайтом ни в каком родстве. Адомайт с кем ни попадя имел дела, только не со своей семьей. Этот человек всегда считал себя лучше других и очень хорошо давал это понять всем и каждому во Флорштадте. Что значит «лучше других», спросил Шоссау. Вот именно, ответил Мунк, он этого тоже не понимает. Надо было у Адомайта спросить. Да только теперь он уже помер. Взял и преспокойненько улегся в свою могилку, возложив все заботы на других. Ему, Мунку, уже давно было ясно, что Адомайт из тех, кто, умерев, оставляет после себя полный хаос, и кто-то должен это за ним разгребать. Шоссау покачал головой и предпочел не продолжать разговор. Какое дело этому Мунку до старого Адомайта? Зачем вообще такой человек появился на похоронах со своей женой? И что вдруг общего нашлось у всех этих флорштадтцев со стариком Адомайтом? Они только потому и заявились в таком количестве, чтобы все увидели их на отпевании в часовне, а потом на кладбище и чтобы у всех был повод повозмущаться, что Адомайт им еще и Троицу испортил, не дал попраздновать. А ведь никто никого не принуждал являться на похороны, они, между прочим, собрались все добровольно. Он оставил Мунка сидеть на скамейке и пошел дальше. Со стороны города слышалась музыка, она доносилась сюда с площади, где находилась Старая пожарная каланча и где Общество стрелков угощало всех в честь праздничка, только сегодня не сразу после мессы, как обычно, а, по известным причинам, лишь во второй половине дня. Пока Шоссау шел в город, он с неудовольствием возвращался все время мысленно к погребению. Придя утром в половине десятого на кладбище, он заметил, что Шустер украдкой наблюдает от задней калитки, с какой явной поспешностью собирается вся траурная процессия. Тогда и он, Шоссау, следуя необъяснимому побуждению, тоже машинально направился к заднему входу, избегая главных ворот. Ты действительно пойдешь туда, спросил его Шустер, беспомощное выражение его лица свидетельствовало о внутреннем смятении, вызванном известием о смерти Адомайта. Я не пойду. Посмотри только на них. Наконец-то они своего добились, довели его до могилы. Стоит только умереть, как община вдруг снова получает право распоряжаться тобой и делать что захочет. Похороны для них — конечный акт воссоединения и примирения: ты всегда был не больше чем простой флорштадтец, такой же, как и мы все, и сейчас мы похороним тебя так, как однажды похоронят и нас, потому что все мы представляем собой не больше того, что мы есть на самом деле. Шоссау, Шустер, Мунк, Адомайт — никакого различия. Нет, я не могу туда идти. Как меня злит, когда я стою тут у ограды и смотрю, как этот Мунк входит со своей женой на кладбище и перво-наперво деловито и по-свойски жмет руку священнику, словно он и его супруга или этот священник всю свою жизнь не желали от всей полноты души Себастьяну Адомайту только самого что ни на есть худшего. Ты только посмотри на него, это лысого Мунка, эту квакающую жабу, как он угодливо кивает. Ну ради чего ему так заискивать перед священником, однако для Мунка нет ничего более естественного, чем угодливо кланяться. А его расфуфыренная супруга рядом с ним! И на лицах у всех написано только одно возмущение: это мы-то должны были терпеть от такого, как Адомайт, все те унизительные оскорбления, которым он нас подвергал! А священнику даже и в голову не приходит спросить этих Мунков: а что, собственно, они тут позабыли, на этих похоронах? Вот он, кстати, и сам делает такие же сервильные телодвижения, как и Мунк, посмотри только на них. Как я могу оставаться спокойным, когда еще при жизни в деталях вижу, что за судьба ожидает и меня, а как от нее сейчас страдает Адомайт. Не хочу, чтобы эти люди каждый день проходили мимо моей могилы и вытряхивали на меня свои грязные задние мыслишки. Я тебе раз и навсегда скажу: терпеть я этого не намерен. Уеду куда-нибудь подальше и сгину там в пути, в таком месте, где меня никто не знает. В Индии, например. Или в Малайзии. Это успокаивает меня. Да, удивительно хорошая мысль. Шустер говорил при этом очень спокойно, без всякого ажиотажа, он скорее даже произносил слова шепотом, поскольку оба они стояли и разглядывали траурную процессию. Он, Шоссау, вспомнил даже, как дама в черном, которую Мунк назвал сестрой Адомайта, прижав черный платочек к лицу, торопливо прошла к часовне. Нет, сказал Шустер как бы в продолжение своей мысли, доставь мне удовольствие, давай сядем вон там, в сторонке, на скамейку. Но в этот самый момент к ним быстрым шагом направился священник Беккер, открыл калитку и протянул Шустеру и Шоссау обе руки, одновременно выражая им сочувствие. Какое-то странное мероприятие проходит здесь, сказал Шустер. Многое в жизни кажется странным, уклончиво ответил священник. Но сейчас важно то, что вы были для умершего хорошими друзьями, в жизни ведь всегда так: с одним человеком легче сойтись, с другим труднее, не все в жизни прозрачно и не у всех все на виду. Они с Шоссау поистине самоотверженно заботились о старом человеке, им за это воздастся. Но господин священник, сказал Шустер, для меня общение с Адомайтом всегда было большим удовольствием, Адомайт был интересным собеседником и правдолюбцем, что редко встречается, тем более в таком сочетании. Он, Шустер, никогда не расценивал это как жертву со своей стороны; если же собственные действия воспринимаются как самоотверженность или люди благосклонно взирают на подобную оценку, тогда volens nolens[5]проглядывают совсем иные мотивы. А он еще ни разу не приносил себя ради чего-то в жертву и очень далек оттого, что когда-либо это сделает. Священник заговорил о той тяжелой миссии, которую им обоим, Шустеру и Шоссау, предстояло сейчас выполнить, но Шустер тут же возразил, что никакой тяжелой миссии он в том не видит, что тут такого тяжелого, ну, умер Адомайт, и что из того, он, например, даже безмерно рад за него. Жизнь, смерть — понятия, которым люди вечно придают такое значение, — он этого и раньше никогда не понимал. И, между прочим, вовсе не собирается принимать участие в этом погребении, он останется стоять здесь, у кладбищенской ограды. Ах, вот как, сказал священник, почувствовав вдруг, что вышел из заданной роли и сбился с нужного тона, не сумев скрыть, что считает Шустера не в меру самонадеянным, а что он, собственно, увидит, стоя тут у ограды? Увижу, например, сказал Шустер, как вся эта почтенная траурная процессия без конца будет поглядывать сюда, потому что он, Шустер, будет стоять здесь вместе с Шоссау, у ограды, не переступая черты, и как многие из них и раньше не могли отказать себе в удовольствии ткнуть в них пальцем и подумать про них плохо, так они сделают это и сейчас, и, между прочим, с Адомайтом тоже, вон там, господин священник, на вашем, так сказать, Божьем погосте. Бог сотворил человека, произнес священник Беккер, далеким от совершенства. Человек всего лишь создание Божье. Ни от кого нельзя требовать слишком многого и нельзя требовать того, чего он не в состоянии сделать. Шустер: угу, а вот Адомайт как раз требовал от себя очень многого. Беккер: невозможно заглянуть человеку в душу. Испытывают ли собравшиеся искреннюю скорбь или, может, пришли сюда совсем из иных побуждений, а возможно, для некоторых так оно и есть, это ему, Беккеру, неизвестно, да и не для этого он здесь. Он может только призвать каждого не иметь злых помыслов и не совершать задним числом несправедливых действий в отношении старика Адомайта и задуматься перед лицом смерти о том, насколько все мы на земле несовершенны и грешны. Шустер: что-то они не очень похожи на тех, кто про себя так думает. Мы все должны думать о мире, помня о событии сегодняшнего дня, только и сказал Беккер, чтобы завершить разговор, изобразив согласно сану набожное выражение лица, что заставило его одновременно изменить и положение тела — принять согбенную позу, выражающую смирение и угодливость, уже выказанные им до того чете Мунков. Правда, осталась все-таки некоторая неясность, чту он имел в виду, говоря о событии сегодняшнего дня: то ли похороны Адомайта, то ли библейскую весть о сошествии Святого Духа на апостолов, ведь сегодня все же было праздничное воскресенье — Троица. И, не закрыв за собой калитки, священник направился к часовне. Я должен немедленно сесть, сказал Шустер. Они оба тут же уселись на скамейку. Посидели какое-то время и помолчали. Шоссау испытывал неуверенность, должен ли он так и остаться с Шустером и просидеть всю церемонию погребения с ним здесь, на скамейке, но потом все же подумал, в духе самого Адомайта было поскорее пойти туда и дотошно высмотреть с близкого расстояния, как все это будет происходить. И тогда он оставил Шустера сидеть, а сам встал и прошел за ограду.