Книга Утверждает Перейра - Антонио Табукки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перейра утверждает, что после обеда погода переменилась. Атлантический бриз внезапно прекратился, с океана сплошной стеной пошел туман, и город затянуло плотной, пропотевшей от жара пеленой. Перед тем как выйти из комнаты, Перейра посмотрел на градусник, который он купил на собственные деньги и повесил у двери. Термометр показывал тридцать восемь градусов. Перейра выключил вентилятор, столкнулся на лестнице с консьержкой, которая сказала ему «до свиданья, доктор Перейра», вдохнул напоследок кухонного чада в подъезде и наконец оказался на улице. Перед дверьми, прямо напротив, начинался рынок и стояли два пикапа Республиканской национальной гвардии. Перейра знал, что рынок взбудоражен, потому что накануне, в Алентежу полиция застрелила возницу, доставлявшего продукты на местные рынки: он был социалистом. По этой причине и стояла у ворот рынка Республиканская национальная гвардия. Но «Лисабон», вернее, зам главного редактора, потому что Сам уехал на курорт в Бусаку и отдыхал там на водах, не решился дать сообщение об этом, да и кто бы рискнул напечатать, что возницу-социалиста расстреляли в Алентежу прямо в его телеге, так что дыни стали красными от крови? Никто. Потому что страна молчала, ей не оставалось ничего другого, как молчать, а люди тем временем гибли и полиция хозяйничала повсюду. Перейра опять вспотел, оттого что опять стал думать о смерти. И тогда он подумал: этот город пахнет смертью, вся Европа пропахла смертью. Он направился в кафе «Орхидея», оно находилось совсем рядом, сразу за еврейской мясной лавкой, и сел за столик, но не снаружи, а внутри, потому что там по крайней мере работали вентиляторы, а на улице некуда было деваться от жары. Заказав лимонад, он пошел в уборную, вымыл руки и ополоснул лицо, потом попросил принести сигару и сегодняшнюю вечернюю газету, и Мануэль, официант, принес ему именно «Лисабон». Перейра в тот день не успел посмотреть гранки и развернул «Лисабон» как свежую, нечитаную газету. На первой странице сообщалось: «Сегодня из Нью-Йорка отчалила самая роскошная яхта в мире». Перейра долго изучал заголовок, потом стал рассматривать фотографию. На снимке мужчины в соломенных шляпах и легких рубашках открывали бутылки шампанского. Перейра сильно вспотел, утверждает он, и снова стал думать о воскресении плоти. Как же так, подумал он, если я воскресну, то окажусь вместе с этими людьми в соломенных шляпах? Он ощутил вдруг себя — физически — очутившимся среди этих яхтсменов в вечности, в какой-то из ее гаваней с неуточненными координатами. И вечность представилась ему невыносимой дырой, непроглядным из-за клубящегося тумана пеклом, где говорили только по-английски, непрерывно восклицая окей, окей! Перейра попросил еще лимонаду. Он раздумывал, как лучше поступить: пойти прямо домой и принять холодную ванну или же сходить в церковь Благодарения к своему другу, священнику дону Антониу, у которого он исповедовался несколько лет назад, после смерти жены, и к которому ходил теперь раз в месяц. Он решил, что лучше пойдет к дону Антониу, вдруг от этого ему полегчает.
Так он и сделал. В тот раз, утверждает Перейра, он забыл расплатиться. Вернее, даже не подумал об этом, просто встал и ушел, небрежно оставив на столике газету и шляпу, шляпу, скорее всего, потому, что глупо было надевать ее в такую жару, или потому, что так уж он усгроен и всегда забывает где-нибудь свои вещи.
Дон Антониу выглядел совершенно разбитым, утверждает Перейра. Круги под глазами на пол-лица, и вообще такой вид, как будто он не спал всю ночь. Перейра спросил, что с ним, и дон Антониу ответил: Как? Ты что, не знаешь? В Алентежу убили человека, ехавшего на своей телеге, везде забастовки, и в городе, и в провинции, послушай, на каком свете ты живешь, ведь ты же работаешь в газете, сходил бы, что ли, поинтересовался.
Перейра утверждает, что ушел расстроенным из-за того, что разговора не получилось, и что его, по сути дела, выставили. На каком свете я живу? — спросил он самого себя. И в голову пришла диковатая мысль, что, может, он и вовсе не живет, а вроде бы уже умер. Точнее: он постоянно только и делает, что думает о смерти, рассуждает о воскресении плоти, в которое не верит, и о тому подобных глупостях, и на самом деле это никакая не жизнь, а только существование, притворившееся жизнью. Перейра, утверждает Перейра, вдруг почувствовал страшную слабость. Он еле доплелся до ближайшей трамвайной остановки и сел в трамвай, который довез его до Террейру ду Пасу. По дороге он смотрел в окно. Родной Лисабон медленно разворачивал перед ним свои улицы, он смотрел на бульвар Свободы с его великолепными дворцами, потом на Праса ду Россиу, выдержанную в английском стиле; на Террейру ду Пасу он вышел и пересел на другой трамвай, который шел на гору и делал кольцо у Замка. Он вышел, не доезжая Замка, у Собора, потому что жил рядом с этой остановкой, на Руа да Саудаде. Подъем к дому он одолел с трудом. Позвонил в дверь, потому что неохота было искать ключи от подъезда, и консьержка, она же его прислуга, открыла ему. Доктор Перейра, сказала консьержка, я сделала вам на ужин отбивную на решетке. Перейра сказал «спасибо», медленно поднялся по лестнице, достал из-под коврика ключ от квартиры, он всегда его там держал, и вошел к себе. В прихожей он остановился перед книжным шкафом, где стояла карточка жены. Этот снимок он сделал сам в тысяча девятьсот двадцать седьмом году, они ездили тогда в Мадрид, и массивный силуэт Эскориала виднелся на заднем плане. Прости, я немного задержался сегодня, сказал Перейра.
Перейра, утверждает Перейра, завел с некоторых пор привычку разговаривать с фотографическим портретом жены. Он рассказывал ему, где был, что делал, делился своими мыслями, просил совета. Я не знаю, на каком свете я живу, сказал он жене на фотографии. То же самое говорит и дон Антониу, но в том-то и беда, что я не в состоянии думать ни о чем другом, кроме смерти, такое впечатление, что весь мир уже умер или вот-вот умрет. Потом он подумал о детях, которых у них никогда не было. Сам он, конечно, очень хотел бы ребенка, но просить об этом хрупкую, болезненную женщину, замученную бессонницей и санаториями, не смел и теперь горько сожалел об этом. Потому что, если бы у него был сын, уже большой мальчик, с которым можно было бы поговорить, сидя за одним столом, ему не пришлось бы разговаривать с фотографией, напоминающей о той давней поездке, от которой в памяти не осталось почти ничего. Ну да ладно, произнес он фразу, ставшую заключительной формулой его разговоров с женой. Потом он пошел на кухню, сел за стол и снял крышку со сковородки, на которой лежала приготовленная ему на ужин еда. Мясо давно остыло, но разогревать его было лень. Он всегда ел то, что ему было оставлено, не грея. Быстро сжевав кусок мяса, он пошел в ванную, вымыл подмышки, надел другую рубашку, повязал черный галстук и слегка побрызгал себя испанским одеколоном, который еще оставался во флаконе, купленном в тысяча девятьсот двадцать седьмом году в Мадриде. Потом надел серый пиджак и вышел, чтобы идти на Праса да Алегрия, потому как было уже девять часов вечера, утверждает Перейра.
Перейра утверждает, что город в тот вечер казался оккупированным полицией. Она была всюду. До Террейру ду Пасу он доехал на такси; там под портиками стояли пикапы с карабинерами. Видимо, боялись манифестаций или просто скопления людей на площади и потому заранее заняли все стратегические точки в городе. Он охотно прошелся бы пешком, тем более что кардиолог велел больше двигаться, но идти мимо хмурых людей в военной форме было страшновато, и потому он сел в трамвай, который ходил по улице душ Фанкейруш и довозил его до площади Фигуейра, на площади вышел, утверждает он, там тоже была полиция. Ему предстояло пройти вдоль кордона из полицейских отрядов, и от этого становилось тоже не по себе. На ходу он услышал, как офицер говорил солдатам: помните, ребята, враг не дремлет, так что глядите в оба.