Книга Пинбол - Ежи Косински
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда аккумулятор зарядился, он поймал такси, чтобы вернуться к "Олд Глори", некогда крупнейшему в Южном Бронксе танцевальному залу и банкетному центру. Теперь здесь царило запустение. Рост преступности и бандитские войны вышибли большую часть клиентуры, преимущественно еврейской, когда-то толпой валившей праздновать свадьбы и отмечать совершеннолетия. Владелец "Олд Глори", престарелый барыга, в конце концов закрыл лавочку, выставил все на продажу и укатил во Флориду. Лет десять назад, будучи на вершине успеха, Домострой дал в "Олд Глори" несколько благотворительных концертов в пользу бездомных детей Южного Бронкса, так что хозяин, помня об этом, позволил ему последние два года жить в гардеробной танцевального зала.
В надежде на то, что возможный покупатель захочет возродить былую славу заведения, владелец сохранил всю обстановку и оборудование. Громадная кухня была готова накормить сотни едоков, а на низкой эстраде, примыкающей к танцевальному залу, тускло поблескивал старинный рояль, за которым выстроилась целая армия крайне изношенных и нуждающихся в починке музыкальных инструментов, от арфы с виолончелью до электрогитар и аккордеонов, и — символ прогресса — электрическая пианола, способная имитировать звуки различных инструментов.
Однако покупатель все не появлялся. И пока суд да дело, Домострой, в ответ на милосердие владельца, принял на себя обязанности стража и хранителя "Олд Глори" и всего его содержимого.
Он попросил водителя остановиться у своей, единственной на всей обширной стоянке, машины, и, когда вышел из такси, танцевальный зал в сгущающихся сумерках привиделся ему гигантским космическим кораблем, ненадолго здесь приземлившимся. Он и раньше испытывал подобные ощущения. Его комната превращалась в штурманскую рубку, и он чувствовал себя одиноким мореходом, готовым отправиться в свое последнее плавание. Он вел как бы двойное существование — вне этого мира и одновременно внутри него, и по ночам, когда слышались отдаленные перестрелки уличных банд или сирены полицейских патрулей, "скорой помощи", пожарных машин, ему казалось, что всеми этими звуками жизнь хочет напомнить ему о себе.
Домострой водворил аккумулятор на место и завел мотор. Ему нравился бесшумный двигатель этой машины, массивные кожаные сиденья, мощь и скорость, что ощущались, чуть надавишь педаль. Он всегда любил сидеть за рулем, а из тех автомобилей, которые у него были, сильнее всего привязался к этому — старому, почтенному средству передвижения, самому большому из кабриолетов, что произвел Детройт, когда хотел продемонстрировать всему миру, что он на пике своей промышленной мощи. Домострой купил эту машину лет пятнадцать назад и сразу увидел в ней символ комфорта и достатка. В былые времена, разъезжая с концертами, он частенько отправлял ее вслед за собой — в Калифорнию, на Карибы, даже в Швейцарию, куда бы ни направлялся, — но теперь кабриолет остался единственным напоминанием о былой роскоши — одной из немногих ниточек, связывающих его с прошлым. И где бы ни работал Домострой, он всегда брал с собой машину — последнее свое солидное имущество. Старый седан был для Патрика Домостроя тем же, чем собственный сверхзвуковой самолет для какой-нибудь рок-звезды.
Еще у него остался музыкальный талант. Ничего более не сочиняя, не получая практически никаких доходов от продажи своих старых пластинок. Домострой последние десять лет добывал средства к существованию, нанимаясь в захолустные ночные клубы, где играл на разных инструментах: рояле, клавесине, аккордеоне, даже на электронном синтезаторе, столь популярном у вдвое его младших рок- и поп-музыкантов. Он работал на струнных в маленьких ансамблях, аккомпанировал другим исполнителям — певцам и танцорам, жонглерам и фокусникам. А если садился на мель, то даже отбывал номера на вечеринках, танцах, в игорных залах.
Последний год он работал у Кройцера. Публика здесь почти не менялась. Парочки, всем далеко за пятьдесят, в основном местные, но некоторые приезжали из Квинса, Бруклина, даже из Нью-Джерси, соблазнившись газетной рекламой, обещавшей бесплатную стоянку, живую музыку, два напитка по цене одного, а также входящий в стоимость обеда салат-бар и сколько угодно домашнего чесночного хлеба. Средних лет коммивояжеры, рыщущие по округе, приходили сюда в одиночку или с безвкусно одетыми случайными подружками из соседних баров; молодежь, живущую по соседству, в основном привлекали танцы; по случаю дней рождений и памятных дат устраивались вечеринки, как правило семейные, на восемь, двенадцать или шестнадцать персон; в баре несколько одиноких мужчин разного возраста смотрели телевизор, слушали музыкальный автомат, то и дело подходили к пинболу (китайскому бильярду) или другому игровому автомату и поглядывали украдкой на трех-четырех ночных красоток, которым, в обмен на благосклонность к управляющему и малую мзду вышибале, дозволялось сидеть за стойкой и приставать к мужчинам, если только их внешний вид или поведение не выходили за рамки приличий.
Каждый вечер, перед тем как собиралась публика, Домострой съедал свой обед за одним из угловых столиков, чаще в одиночестве, иногда с одним из официантов или с управляющим; затем он шел в уборную и переодевался в смокинг, всегда тщательно оглядывая себя в зеркале. Он был доволен тем, что ему приходилось лишь аккомпанировать певцам или другим музыкантам и никогда не играть одному, потому что это делало его разрыв с прошлым — сольной карьерой — окончательным и бесповоротным и не нарушало слово, которое он когда-то себе дал.
Поскольку он больше не сочинял, то мог посвятить жизнь себе самому, а не своей музыке. А так как будущее виделось ему достаточно ясно — чего никогда нельзя было сказать о его музыке, — то жизнь Домостроя стала весьма простой и спокойной. Он жил приблизительно так, как содержал свой автомобиль — здесь немного подкрутит, там чуть подмажет, — и доволен, что все катится гладко.
Живи Домострой среди викторианцев или во времена "сухого закона", останься в тоталитарной Восточной Европе, где прошла его юность, он, несомненно, счел бы навязывание каких бы то ни было нравственных норм произволом и деспотизмом. Он был уверен, что в грядущем мире, истощившем природные и человеческие ресурсы, напичканном компьютерными игрушками и усвоившем стандартные нормы поведения, он окажется абсолютно невостребованным и не вызовет ни у кого ни малейшего интереса.
Освободившийся от химеры успеха и обманчивой финансовой стабильности — свобода явилась побочным продуктом творческого тупика, — он возрадовался тому, что может теперь всегда и везде жить как ему заблагорассудится и руководствоваться лишь своим собственным нравственным кодексом, ни с кем не соревнуясь, никому, в том числе и самому себе, не причиняя вреда, — кодексом, где свободный выбор являлся аксиомой.
Но он был одинок. Большинство из тех, кто считался его другом в те времена, когда он был на вершине, полагали, что успех и провал следуют параллельными курсами и дорожки эти не пересекаются, а так как раньше он и сам испытывал подобные чувства, то не считал себя вправе докучать этим людям оправданиями своего провала и заставлять их при этом ощущать вину перед ним за собственные успехи или сомневаться в своих способностях и правильности избранного пути. Он понимал, что в их глазах его жизнь — и в особенности то, как он зарабатывает на эту жизнь, — олицетворяет не просто провал, а провал нелепый, комичный, достойный лишь презрения. Домострой никогда не смог бы им объяснить, что хотя на дне он оказался случайно, но вот устроился там с комфортом исключительно по своей воле.