Книга Черные ангелы - Франсуа Мориак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это я возьму на себя… Но дождемся первого причастия. Посмотрим, есть ли у него призвание… Не хотелось бы плодить отщепенцев…
С того дня я сделался очень благочестивым и каждое утро прислуживал в церкви. На уроках катехизиса меня ставили в пример. Это не было с моей стороны чистым лицемерием: литургия воздействовала на меня эмоционально. Я купался в роскоши мерцающих свечей, песнопений, запахов и улавливал в ней отголосок роскоши иной, к которой неосознанно стремился. Когда я сравниваю себя теперешнего с тем, казалось бы, набожным мальчиком, мне думается, господин аббат, что у вас с излишней снисходительностью относятся к чувственному восприятию религии. Оно не только не свидетельствует о глубине веры, но в некоторых случаях, у некоторых людей является признаком греховности.
Отношения между Церковью и государством во Франции уже тогда складывались не гладко, тем не менее отец мой в конце концов согласился отдать меня в духовное училище; согласился, впрочем, неохотно. Обычно родители мечтают, чтобы их дети заняли более высокое положение в обществе, а потому чувства моего отца с трудом поддаются объяснению: он словно бы заранее завидовал мне, ненавидел будущее мое превосходство. В тринадцать лет меня поместили учеником к кузнецу. Я был так слаб, что не мог поднять кувалду, я прижимал ее к животу, и побои сыпались на меня градом.
Несколькими годами раньше моя старшая сестра умерла от чахотки, не вынеся каторжного труда и дурного обращения: отец еще девочкой отдал ее в работницы на ферму, где она была и скотницей, и прислугой.
Уступив настояниям кюре и сестер Дю Бюш, он за спиной кюре говорил мне: «Бери от них образование, остальное можно потом побоку!..» Я сразу стал одним из лучших учеников в семинарии и, безусловно, самым любимым. Почему меня, крестьянского сына, привыкшего к тумакам и оплеухам, так угнетал тамошний затхлый запах нищеты? Знаете домик, где живет сегодня управляющий Пелуэра? Домишко этот нисколько не изменился за последние пятьдесят лет. В нем я прожил свои ранние годы в исключительной бедности, без матери, а после попал к кузнецу. Семинарская пища должна была бы показаться мне изысканной… Откуда у меня привередливость барчука?
Мне частенько доводилось заглядывать в дом Пелуэров, по-свойски, на правах домашнего кота, но дальше кухни меня не пускали. Зато у Дю Бюшей я проскальзывал в гостиную, и хозяйки сажали меня к себе на колени. Дом Дю Бюшей, который в Льожа все называют замком, в последние годы минувшего века был точно таким же, как и сейчас, он стоял у въезда в поселок в ста метрах от дороги, окруженный соснами, с топкими лужайками перед крыльцом и высокими деревьями поместья Фронтенаков на заднем плане. Замком владели две сестры Дю Бюш (вы их уже не застали), обе в летах, одна к тому времени овдовела, другая жила отдельно от мужа. У старшей была дочь Адила, которой шел восемнадцатый год, когда мне только минуло двенадцать. У младшей тоже была дочь, чуть моложе меня, — Матильда, ставшая потом госпожой Деба. На каникулах кузины ссорились из-за меня: старшая хотела читать мне книги и делать со мной уроки, а Матильда требовала, чтобы я с ней играл. Странным я был ребенком, господин аббат! Предпочтение я отдавал добровольной учительнице, хотя она меня нисколечко не щадила. Обладая умом живым, пытливым и жадным до знаний, я охотно выполнял любые задания. Но к пятнадцати годам меня стало привлекать в Адила нечто другое. Ее лицо могло бы показаться сносным, когда бы не выпуклые лягушачьи глаза, вечно приоткрытые толстые губы, неровные зубы за ними и неуемная копна волос, которые она заплетала в косы и укладывала на макушке. Голова эта сидела на плечах без малейшего намека на шею. Пышная грудь не умещалась в корсете. Руки и ноги выглядели непомерно большими, фигура — бесформенной. И все же она мне тогда нравилась. Вы не замечали, что стройные пригожие крестьянские парни женятся зачастую на сущих уродинах? Ими движут простые животные инстинкты, которым в отроческие годы повиновался и я. Скажи я позднее — когда Адила Дю Бюш стала моей женой, — что некогда любил ее, всякий рассмеялся бы мне в лицо. Между тем я и в самом деле ею увлекся… Разумеется, это чувство не могло привязать меня к ней надолго.
Простите, что к истокам моей судьбы веду вас окольными путями, вернее, даже не к истокам — тогда бы пришлось начинать гораздо раньше, — а к тому периоду моей жизни, когда я стал творить зло с открытыми глазами, усердно и целенаправленно. Адила Дю Бюш была девушкой исключительно набожной, жертвенной, сострадательной — этакая Эжени де Герен[1]. Раздавала одежду бедным, ухаживала за больными, помогала на похоронах. Особенно она пеклась о стариках, обездоленных у нас в ту пору, как никто другой… Адила сама правила двуколкой и в красной пелерине с капюшоном колесила по всей округе.
Меня она обожала, я был ее слабостью. Она нянчилась со мной, как с маленьким. В учебное время ездила в Бордо специально, чтобы меня повидать. Я получал из Льожа посылки с колбасой и сладостями. Не стану описывать, господин аббат, на какие год от года все более изощренные хитрости я пускался, чтобы заманить Адила в свои сети. Испорченность для такого юного существа удивительная, хотя, по правде сказать, не исключительная: многим молодым людям доставляет удовольствие смущать девичьи души. Поразительнее всего то, как я легко водил ее за нос: она верила в мою совершенную невинность и у нее не возникало ни малейшего подозрения на мой счет.
Вообразите, какие муки претерпевает благочестивая девушка, убежденная, что на ней одной лежит ответственность не только за чувства, которые испытывает она сама, но и за волнение, которое она пробуждает в отроке, вверенном ее заботе. И не просто в отроке, а в юном семинаристе, будущем священнике. А я — о ужас! — с жадным любопытством наблюдал, как разгорается пламя, которое сам же и зажег! Я прекрасно видел ее внутреннюю борьбу, видел, как она под надуманными предлогами покидает Льожа, когда я приезжаю туда на рождественские и пасхальные каникулы. Она удалялась на послушание в монастырь, но почти всякий раз мне удавалось мольбами выманить ее оттуда до моего отъезда. Наверняка она приписывала себе греховные помыслы против веры, чтобы потом уклониться от причастия. Самое чудовищное заключалось в том, что я все это отчетливо понимал. Между тем лицо мое сохраняло ангельскую чистоту. Среди других неухоженных семинаристов я выглядел прекрасным цветком лилии. Все так и говорили: «Градер? Он сущий ангел…» Будь я верующим, я бы сказал, что все мои исповеди, все мои причащения были святотатством. Но я уже тогда утратил веру… А без веры нет и святотатства, так ведь, господин аббат?
Я не мог оправдать свое поведение влюбленностью, ни даже увлечением — оно развеялось очень скоро. Не то чтобы я был уж совсем не способен на привязанность, но малышка Матильда, подрастая, нравилась мне все больше и больше, и я с притворной наивностью признавался в этом Адила. У бедняги к угрызениям совести прибавилась теперь еще и ревность — ревность, от которой она готова была сквозь землю провалиться. Бьюсь об заклад, ей тогда хотелось умереть; как знать, может, некто и желал ее смерти, может, к этому и вел? (Не следовало бы мне говорить вам такое!) Никому бы не пришло в голову искать орудие злой воли во мне… И Адила наложила бы на себя руки, несмотря на свою веру и страх перед адом… Но она молилась, молилась беспрестанно, даже когда грех владел ею, все равно молилась. Старушечий набор каждодневных молитв… Хорошо, что люди не принимают его всерьез, — они не подозревают о его силе…