Книга Асистолия - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда мальчик плакал от любви, потому что полюбил шустрика, пока так долго верил и ждал. Он не понимал, почему это происходит: почему все они умирают, чем бы ни кормил, каких бы ни покупал, маленьких или больших, белых или рыжих… Не понимая, лишь прятал, скрывал — избавляясь от их трупиков, чтобы скорее забыть. Закапывал, хоронил уже в маленьких майонезных баночках, навещал могилки, даже украшал, что стало его тайной. И только это повторялось: провожал и прощался, возвращался и навещал… Но не мог забыть, как не был в силах сохранить для них жизнь или хоть как-то облегчить страдания. Эти судороги умирания, которые наблюдал, подглядывая, делали беспомощным, жалким. Но мучился, потому что помнил, и уже не виной — а тайной.
Банка, откуда пахло смертью. Жалостливая к самому себе вера, что все исправится, оправдается, если купить еще одного хомячка. Он мечтал, что у него будет когда-то жить целая семья и это будет город в большом аквариуме. Таком большом, как у рыб в зоомагазине.
Вот почему все повторялось и повторялось… Последний тоже стал чем-то болеть: и под конец дрожал, уткнувшись в угол, пачкая и себя и клетушку, загаженный своей же противной зловонной слизью. Он держал его в клетушке, как если бы прятал, — и думал, что от смерти. Это было состояние полной бессмысленности, то есть страха перед тем, что сделал, будто бы уже не купив, а украв свою живую игрушку. Но не было никаких чувств к ней, желания играть, радости от ее появления. Лишь пугливое, когда тайком наблюдал, а потом боязливо-жалкое, трусливое, когда прятался, обладание тем, что было обречено. Но это не кончалось… В этом существе еще содрогалась и содрогалась жизнь… Он подбросил клетушку во двор. Оставил под кустами, открыв решетчатую заслонку. Было так страшно, больно — а потом спокойно, легко. Убежал домой. Ждал. Но не выдержал — и вернулся посмотреть. Хомяк не исчез и был еще живой… Во дворе играли. И мальчик делал вид, что гулял, отчего-то уже страшась уйти. Ребята стали искать ускочивший футбольный мяч, разбрелись — и вот кто-то оглушительно позвал остальных… Боясь остаться в стороне, выдать этим себя, но и подойти, оказаться замеченным, мальчик слышал: в кустах нашли какую-то мышеловку с дохлым хомяком. Он почему-то улыбался. Ребята разошлись, проходя мимо. Ждала игра… И один, что казался взрослее, вдруг посмотрел прямо ему в глаза, как если бы все понял, обо всем догадался, но никому ничего не сказал.
Мальчик, этот мальчик… Теперь к нему возвращается белый летний день, похожий на сон. Люди, что собрались в квартире и ждали. Казалось, это его встречают и даже робеют, глядя как на более сильного. Каждый хотел сказать что-то заботливое или хотя бы коснуться рукой. Он чувствовал себя очень взрослым. Слышал много новых непонятных слов. Важно молчал в ответ. Хмурился. И устал, эта игра ему надоела. В том своем сне он так и не встретился с матерью, может быть, она что-то говорила ему, даже обнимала, но этого не осталось в памяти, зато он помнил, что спрятался в своей комнате, разделся, лег под одеяло и вдруг еще раз уснул. Утром мальчика разбудила чужая женщина — в притихшей квартире хозяйничало их несколько, по-матерински уверенных в себе. Он сразу подчинился, исполняя все, что говорили делать, как будто перенесло это в пионерский лагерь, где по команде воспитателя начинался новый день. Пахло празднично едой. Не по своей воле нарядно одетый, мальчик волновался, ждал появления родителей и боялся спросить о том, куда они исчезли. Если бы не странные приготовления к празднику, он бы и не вспомнил, что сегодня почему-то должен расстаться с отцом. Унылой чередой порог дома переступали люди в темных одеждах… Застывшие, как маски, лица родных и близких еще хранили почтительное молчание. Казалось, успев отяжелеть, гости медлительно рассаживались за накрытым для них столом, не занимая места хозяина.
“Мама, а где папа?”.
Огромные глаза. Ни жалости, ни страха. Схватила за руку… Отводит в маленькую комнату. Глохнут звуки. Никто не услышит. Шепчет что есть силы: “Папы больше нет. Он умер”. В тот миг, когда он слышит это, ему хочется улыбнуться. Хочется, чтобы мама поскорее превратилась в добрую, прежнюю… Но делает еще больней, так больно сжимает руку: “Запомни, папа очень сильно тебя любил!”. И судорожно-багровая гримаса ломает ее неприступное лицо; состарившееся, дряблое, оно морщится, отчаянно обиженное на весь мир, и сквозь зубы доносится только мычащий утробный стон… Через минуту принимает гордый вид. Спокойным, хоть и дрожащим голосом внятно произносит: “А сейчас мы уделим внимание гостям”.
Мальчик напуган матерью, не понимая, в чем провинился. Посаженный за стол, чувствует себя наказанным, как если бы и сделано это было, чтобы выставить его на всеобщее обозрение. Мама может быть и такой — злой. Она причинила ему боль, когда схватила за руку и говорила с ним так, будто жалила словами. Мальчику хочется, чтобы его пожалели, он мог бы заплакать, но, рассерженный и жалкий, тужится, молчит, не желая признавать поражения. Он никому не нужен. Стоило это подумать — в душе проклюнулось что-то сиротское. Он тоже не будет никого любить. Тем временем мужчины за столом оказывают маме знаки внимания. Они как бы присваивают маму — а та безвольно подчиняется. Сын вдруг оскорбляется не за нее — за своего отца… Где же он? Почему мама запретила спрашивать об этом, хотя все люди, что собрались за столом, встают как дурачки и произносят о нем по очереди свои глупые речи, хотят их с мамой обмануть, чтобы думали, будто он уехал и больше не вернется домой. Маленький мученик завтра ничего не вспомнит, но вряд ли догадывается об этом, и родится заново: все забудет, всех простит, всему с появлением своим же на свет удивится… Уснуть, чтобы воскреснуть. Так суждено до тех пор, пока лишь сон пугает, кажется смертью. И есть только завтрашний день, и этот путь к нему, единственный. Прячешься под одеялом или караулишь, ощущая глубоко в груди биение, похожее на тиканье часов, глаза все равно сомкнутся, даже если очень долго терпеть — а миг, что подобен смерти, ничего не давая почувствовать, неуловим. Поэтому так одиноко засыпать в темноте. Стоит закрыть глаза, погружаешься в страшноватое странствие. Сам он не понимал, почему кончается небесный свет и зачем нужно взойти на вершину дня, чтобы тоже вдруг исчезнуть… Почему разлучается каждую ночь с жизнью, ее красками, звуками, ароматами… Знает, все люди ложатся спать, но ни с кем не встречался, когда блуждал в лабиринтах темноты… Но что-то заставляет смириться перед неизвестностью: закрыть глаза. Отдать все силы жизни: уснуть.
Это было так понятно, легко: все должны его любить, и все существо, хоть и было сгустком желаний, любопытства, тянулось только к этой любви. Оно создано для любви, с первых же дней получая ее в утешение за малейшее страдание, о котором оповещало криком и плачем. Оно, это существо, привыкло получать наслаждение. Наверное, самое сладостное — когда перед ним чувствовали за что-то свою вину и стремились ее искупить.
“Что, сладко? — дав вкусить дедову приманку, жалея, усмехнулась, подобрев, бабушка. — Вот и рыбам сладко…”.
Чертыхаясь, недолюбливая то, что делала, бабка до вечера варила что-то густое, совсем уж зло месила коричневатую гущу, пока не получилось тесто — а когда было готово, подозвала, сказала закрыть глаза… и скормила прямо со своих рук комочек. Тот растаял во рту неведомой сладостью, отчего мальчик, проведя весь день в послушании, за что и был, наверное, награжден, ослаб, замлел…