Книга Похищение Европы - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В непростой обстановке моего детства меня могли бы поддержать родители, но то, что происходило между нами, было общением особого рода. Это были странные отношения по касательной. Забавно, что самовыражение «по касательной» выглядит здесь неуместно, потому что как раз родительские прикосновения были тем, чего я особенно не любил. Когда, подходя сзади, отец клал мне ладонь на шею и спрашивал, все ли мне понятно в домашнем задании, я съеживался. Я отвечал «да» в том даже случае, когда мне не было понятно ничего — только бы он поскорее снял свою ладонь с моей шеи. Я с трудом выносил, когда мать поправляла что-либо на мне перед выходом из дома, и настоящим мучением было для меня терпеть, когда она, послюнив палец, стирала с моей щеки чернила.
Я никогда не строил из себя Чайльд-Гарольда, и мое одиночество не было вызывающим. Со мной не происходило ничего такого, за что могло бы зацепиться чувство моих родителей. Я не болел, не был трудным подростком, не употреблял наркотиков. При отсутствии интереса к школьной программе я мог бы быть, по крайней мере, двоечником[1], но я не был даже им. Несмотря на все, моя успеваемость была весьма неплохой. Все, кто учился в наших начальных школах, знают, что стать в них двоечником можно только при особом старании. А я не старался: мне был дорог мой покой. Только в состоянии полного покоя во мне ослабевала нить, связывавшая меня с серыми буднями моей жизни — разрисованной школьной партой или койкой, предательски белевшей в полумраке спальни. Я отрывался от того и от другого и отправлялся в свои странные путешествия, составлявшие, пожалуй, главную отраду моих ранних лет. Это были путешествия невидимки.
Сколько себя помню, из недостижимых вещей невидимость представлялась мне самой привлекательной. Моей любимой сказкой с раннего детства была сказка о шапке-невидимке, запавшая в душу после первого же прочтения мне ее вслух. Эта сказка наиболее концентрированно выражала суть самых сокровенных моих желаний. Думаю, что, полистав руководство по психоанализу, можно было бы без труда подыскать этому название, но я не стану этого делать. Мне не хотелось бы сводить дело к незатейливой научной терминологии, как бы закрывающей вопрос самим фактом своего использования. Уже одно то, что сюжет о невидимом присутствии известен большинству народов, не позволяет рассматривать его как некий особый случай и указывает на его центральное место в человеческой психике. Другое дело, что степень моего внимания к этому сюжету была, думаю, повыше, чем у других. Впрочем, и в этом нельзя быть уверенным, потому что если сны еще порой рассказываются, то никто никогда не рассказывает, где блуждал самые загадочные полчаса перед сном. Может быть, я еще расскажу об этом. Мне нужно время, чтобы решиться.
Я сказал, что не интересовался школьной программой, и это правда. Но было даже в ней кое-что, мне по-настоящему нравившееся: сочинения. В наших школах нет предмета «литература». Есть уроки немецкого языка, где нас учат правильно писать и следят не столько за ошибками, сколько за композицией, наличием аргументации — словом, за умением изложить свою мысль. Отличавшийся в устной речи косноязычием (мне ее лишь недавно подтянули), при изложении мыслей на бумаге я оказывался в своей стихии.
Никто в классе не умел так элегантно выстраивать придаточные предложения, как это делал я. Никто так любовно не относил глагол к самому дальнему их концу. В немецком предложении очень важно дочитать до глагола, не впав на полпути в отчаяние. У кого хватит терпения, тот все поймет, тот уж насладится. Фрау Майер, учительница немецкого, меня очень ценила. Она говорила, что я развит не по годам, и зачитывала мои сочинения вслух. И даже то, что некоторые из используемых мной оборотов казались ей старомодными, в разветвленности и мощи моих придаточных предложений она видела символ нашего национального духа, не склонного посредством речи примитивизировать те явления, которые в реальной действительности вовсе не так просты, и предпочитающего, напротив, отражение явлений в тексте сделать глубже, тоньше и сложнее самих явлений. Завершая чтение моих сочинений, она непременно повторяла, что своей ведущей ролью в истории культуры немецкие философы обязаны прежде всего умению пользоваться придаточным предложением. Не знаю, что добавить к словам фрау Майер. Получается так, что я не только красив, но и умен. Мне неловко.
Когда я достиг тринадцати лет, меня коснулись обычные в таком возрасте психосоматические изменения. Отмечая происходившее с моим телом, я удивлялся не столько таким естественным и очевидным вещам, как оволосение лобка, ломка голоса и так далее, сколько чему-то менее уловимому, что я мог бы назвать качественной переменой облика. Мое тело не просто приобретало взрослые черты, оно становилось красивым. Говорить так о своем новом теле мне позволяет некоторая дистанция, которую я по отношению к нему вдруг ощутил. Не потеряв прежнего тела, я чувствовал каждый неуклюжий его жест под моей новой пленительной оболочкой. Восхищение новым телом не вызывало во мне ни малейшего стеснения — так мало я соотносил его с собой самим. Это было чье-то чужое тело, неожиданно предоставленное в полное мое обладание. Точнее — наоборот. Тот маленький, нескладный и бесцветный, каким я был прежде, принадлежал неотразимому спортивного вида блондину, каким я стал уже к пятнадцати годам. Слияние наших с ним тел чувствовалось постоянно, доводя меня почти до сумасшествия.
Летом, когда мы с родителями ездили в Италию, я с наслаждением рассматривал в зеркале свое обнаженное отражение. Я выдумывал самые невероятные поводы, чтобы остаться одному в номере гостиницы, и, задерживая дыхание, ждал щелчка закрывавшейся двери. Когда я со стыдом вспоминаю, сколько театральных билетов пропало из-за моих внезапных недомоганий, мне становится жаль моих бедных родителей. Впрочем, судя по тому, как легко они покидали меня в гостинице, я думаю, что их посещали какие-то догадки, связанные с представлениями о трудностях подросткового возраста. Задним числом я благодарен им за такт, хотя при всей своей проницательности вряд ли они догадывались, свидания с кем я так нетерпеливо жду.
Едва они выходили, я срывал с себя всю одежду и становился перед огромным зеркалом в прихожей или ванной. В прихожей у меня была возможность поставить за спиной настольную лампу. Такой свет серебрил каждый волосок на моих по-юношески длинных и худых ногах. Включая мощное освещение в ванной, я любовался своей смуглой после пляжа фигурой на фоне белоснежных кафельных плиток. Загорелое отражение аккуратно делилось надвое широкой белой линией, оставшейся от плавок. Несколько светлых мазков добавляли спадавшие на плечи волосы. Возбуждал ли я себя сам? Несомненно.
Как мне кажется, выход из бесполого детского состояния часто влечет за собой такую влюбленность, для которой годится все, что попадается под руку: соседи, одноклассники, на худой конец — киноартисты. Но со сверстниками моими я почти не общался, что же касается кино, то фильмы, которые я смотрел, особого материала в этом смысле не предоставляли. Иными словами, обстоятельства моего отрочества сложились так, что ближайшим объектом для чувства оказался я сам. Я сам стал своей первой любовью.