Книга Дневник покойника - Андрей Троицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это хорошо… Хорошо, что спасибо скажете.
– Мне не дает покоя один вопрос, – улыбнулась Дорис. – Вопрос деликатный. Не хотите, не отвечайте. Почему вы взяли фамилию матери?
– Все об этом спрашивают. Вам я честно отвечу. Только вы в своей книге напишите именно так, как я скажу. А скажу я вот что. Надо быть благородным человеком. Благородным во всем. И в большом, и в малом. Меня тошнит, когда отпрыски знаменитых людей с пеной у рта орут: знаешь, кто мой отец? Я не хотел всю жизнь оставаться в тени отца. Не хотел, чтобы люди говорили: вон сын Лукина пошел. Я не ждал и не жду от жизни никаких поблажек лишь потому, что мой отец знаменитый режиссер. Да, так и напишите: Грач не хотел налаживать благополучную жизнь, пользуясь его именем. Потому что у меня есть совесть. И принципы. Хотя многие люди в наше время считают эти понятия старомодным пережитком. – Он хотел еще что-то добавить, но промолчал.
В просветах между облаками появилось солнце. На пологом склоне, спускавшемся в низину, стали четко видны дикие фиолетовые цветы с высокими стеблями. Водная гладь реки заиграла металлическим блеском. На другой стороне Оки замер в вечном сне сырой хвойный лес. «Наверное, Лукин сидел здесь, на веранде, наблюдая за этим сонным лесом, за плавным изгибом реки и дикими цветами, стебли которых качал ветер», – подумала Дорис. Из состояния задумчивой созерцательности ее вывел голос Грача.
– Вообще-то я думаю поскорее расстаться с вещами отца, – он отхлебнул кофе. – Не потому, что мне деньги нужны так, что хоть в петлю полезай. Нет… На жизнь хватает. Но тут понимать надо, что ситуация деликатная. Любая вещица напоминает мне о нем, бередит душу, причиняет боль. Я человек чувствительный, сентиментальный. К чему мне лишние страдания, когда жизнь и так не сахар? Вы видели кресло в большой комнате? Ну, с бордовой плюшевой обивкой и бахромой? Если нравится, могу уступить для театрального музея. По разумной цене.
– Спасибо, я подумаю.
– Отец не был практичным человеком. – Грач вздохнул, словно и это воспоминание причиняло ему душевные страдания. – В свое время через Союз театральных деятелей можно было взять за бесценок большой участок земли на Рублевском шоссе. Там теперь загородные дома сильных мира сего. Членов правительства, сенаторов и даже людей повыше. Цены взлетели до небес, это самая дорогая в России земля. Да, отец дурака свалял. Тогда он говорил, что якобы ищет уединения. И вот купил кусок земли здесь, у черта на рогах, вдалеке от Москвы. Вбухал кучу денег в строительство дома. Сам делал его проект, рисовал, чертил… А что толку? За дом и землю больших денег не дают, я уже сто раз приценивался. Место красивое, но слишком далеко, и дорога плохая.
– Вы не расстраивайтесь.
– Я держусь, хотя по ночам не сплю, – кивнул Грач. – И о продаже дома пока думать рано. Для начала надо барахлишко загнать. Вон в кладовке пальто висит, новое, ратиновое. Сам бы его носил, но рукава коротковаты. Отец сшил его у одного московского портного за год до смерти. Жаль, пофорсить не успел. Хорошая вещь, такое пальто не стыдно и в музее повесить. Да что там пальто… Вы видели большой диван с гнутыми ножками?
– Это какой же?
– Ну, в столовой на первом этаже? На гнутых позолоченных ножках? Старинная историческая вещь, лет сто ему, а обивка даже не прохудилась. Отец любил вздремнуть на нем после обеда. Ну, такой диван вообще любой музей мира украсит. Вы его выставите у себя там в экспозиции, поставите табличку и напишете, что хотите. Ну, якобы на этом диване Лукин размышлял о судьбах современного театра, его посещали гениальные идеи и все такое прочее. Я дорого не прошу…
– По поводу кресла, дивана и других вещей не было распоряжений спонсора. Думаю, найдется меценат, который согласится приобрести некоторые вещи для театрального музея.
– Меценату без разницы, что приобретать, – заявил Грач. – Этот меценат, может, и в театре был всего пару раз в жизни, ни черта не смыслит в режиссуре, о моем отце даже не слышал. А все истраченные деньги ему с налогов спишут. Я же знаю всю эту механику, сам бывал за границей. И с иностранными меценатами ведро водки выпил. Они только об одном думают: как им поскорее потраченные деньги вернули.
Дорис почувствовала, как со дна души поднимается муть, застилающая светлую картину природы. Подавляя внутреннее раздражение, она с трудом находила силы для продолжения разговора с этим мужчиной, слишком самоуверенным и не слишком умным. Надо оставаться спокойной и собранной, сказала себе Дорис; впереди много работы, хочется того или нет, но кое-что зависит от сына Лукина. Ведь это он, пусть не безвозмездно, разрешил провести в этом доме столько времени, сколько ей нужно.
– Люди, которые жертвуют деньги на создание музея, как правило, заядлые театралы, – возразила она. – И еще: государство не возмещает расходы людей, которые занимаются благотворительностью. Меценату списывают с налогов не более тридцати процентов от его затрат.
– Тридцать процентов тоже немало. – В душе Грача окрепла надежда, что дачную мебель удастся продать за хорошие деньги. – Вообще-то говоря, вы приехали вовремя. Я бы мог много ценных вещей уступить вашему музею. Ну, раз такой интерес в мире к моему отцу. А то здесь разворуют все, растащат… Тут деревня рядом, все знают, что известный режиссер «дуба врезал». А если человек известный, значит, у него в доме матрасы деньгами набиты. И подушки тоже. Залезут ночью, сопрут, что под руку подвернется. И дом сожгут – просто так, ради хохмы. Правда, вечером сюда приходит мужик. Вроде как охранник. И ружье вон в кладовой стоит… Но на одного сторожа надежды мало.
– Ну, не сгущайте краски.
– Я не сгущаю, наоборот… Или еще хуже получится. Какой-нибудь хрен из Министерства культуры вдруг узнает, что к вещам отца проявляют интерес иностранцы, да еще из американского музея, и решит, что все эти вещи – национальное достояние России. Выпустят соответствующую бумажку. Первым делом запретят вывоз вещей за границу. Меня заставят продать все государству – разумеется, за сущие копейки. Заберут все до последней пуговицы от штанов. Самое ценное чиновники по домам растащат. А что похуже – мыши на складе сожрут.
Стрельба стихла, когда полицейская машина с синей полосой на кузове перескочила неглубокую канаву, полную дождевой воды, ударила передком в штакетник забора и, разломав доски и перекладины, остановилась наискосок от деревянного дома. Застекленная веранда и три окна, в которых горел свет, смотрели на дорогу. В этом неярком свете можно различить пару молодых деревьев и кусты роз перед входом.
На ступеньках крыльца лежал полицейский в расстегнутом кителе; одна рука завернута за спину, вторая выброшена вперед, будто он хотел что-то схватить, но не смог дотянуться. Простреленная фуражка валялась на площадке перед домом, вымощенной искусственным камнем. В двух шагах от фуражки лежала на боку здоровая серая собака, кажется немецкая овчарка. Она была еще жива, шевелила передними лапами и тихо скулила.
Фары погасли. Три полицейских выбрались через правые дверцы и, присев на корточки, укрылись за машиной, проверяя оружие. Моросил дождь, где-то далеко за лесом грохотала гроза, озаряя горизонт всполохами молний. И темный небесный свод дрожал, готовый расколоться и рассыпаться, словно битое стекло. Со стороны дома ударил выстрел, сверкнула далекая молния, эхом отозвался удар грома за лесом. Вторая пуля, выпущенная из крупнокалиберного карабина, пробила переднее колесо машины.