Книга Горький - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня никто не заставляет нас любить Горького. Но помнить его необходимо — и вряд ли кто способен лучше, чем он, научить сопротивляться мнениям большинства и уважать правду одиночек. В нем были азарт, радость работы, ненависть к априорному кислому презрению, которым заражен в России каждый второй: это делает его ошибки более значительными и привлекательными, чем абсолютно правильное поведение людей из описанной им прослойки «Мы говорили».
Чтобы напомнить об этих его качествах, я и написал эту книжку, не претендующую ни на объективность, ни на полноту. Но она, кажется, по крайней мере не скучная.
Часть первая
БРОДЯГА
1
Максим Горький обогатил советскую разговорную речь десятками цитат. Ну, навскидку: «Безумству храбрых поем мы песню»; «Человек — это звучит гордо»; «Пусть сильнее грянет буря»; «Ни одна блоха не плоха: все — черненькие, все — прыгают». «Свинцовые мерзости жизни» — это иногда приписывают Чехову, но сказал-то Горький, в повести «Детство». Это частое цитирование обусловлено было, конечно, не только выразительностью горьковских диалогов и хлесткостью определений, но и особым его статусом в советском пантеоне: главный советский прозаик, основатель целого литературного метода, который Бухарин назвал «социалистическим реализмом». Большая трудовая биография, огромный опыт странствий по России — все это рекомендовалось писателю. Выдумывание «из головы» не приветствовалось. Горький навязывался в качестве литератора, деятеля, мыслителя, друга власти, защитника интеллигенции. В тридцатые ходила острота, что всё у нас теперь имени Максима Горького. Самолет «Максим Горький». Пароход «Максим Горький». Парк имени Максима Горького. Да и сама жизнь — максимально горькая. Придумали это не то Стенич, не то Радек, а то будто бы и Олеша, но художник Юрий Анненков, хорошо его знавший, уверяет, что словцо запустил он сам — самоироничность Горького была общеизвестна. Сказал же он Лидии Сейфуллиной в 1933 году: «Меня теперь везде приглашают и окружают — почетом. Был у пионеров — стал почетным пионером. У колхозников — почетным колхозником. Вчера посетил душевнобольных. Видимо, стану почетным сумасшедшим».
От всего этого осталось очень мало. Город Горь-кий переименован обратно в Нижний Новгород, из школьной программы исключено основополагающее произведение социалистического реализма «Мать», сочинения Горького переиздаются редко и продаются неважно — скажем, полное собрание, подготовленное издательством «Наука» в семидесятые, уходит в букинистическом за тысячу рублей. А из всех горьковских цитат самой употребительной оказалась в результате одна, никакого отношения не имеющая к безумству храбрых или к гордо звучащему человеку. Это фраза из романа «Жизнь Клима Самгина» — помните сцену, когда в проруби тонет одиннадцатилетний Борис Варавка, заклятый враг Клима? Он провалился под лед вместе с тучной, бесцветной Варей Сомовой и утонул, и что самое странное — его не нашли.
«И особенно поразил Клима чей-то серьезный, недоверчивый вопрос:
— Да был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?»
Вот этот вопрос «А был ли мальчик?» — и есть самая употребительная сегодня горьковская цитата. Для нее теперь самое время. Сегодня кажется, что иначе мы и не жили никогда, что только так и можно, а любые великие задачи и утопические проекты с необходимостью ведут только к ГУЛАГам и отсутствию ширпотреба в магазинах. Были ли великая русская литература, русская интеллигенция, русская революция? Был ли, в конце концов, сам Горький?
2
Кажется, в СССР, как и в каждой настоящей империи, сознавали недолговечность проекта и силу энтропии, поэтому старались оставить как можно больше памятников. Горький увековечивался множество раз, уступая, пожалуй, только Ленину. Ленин почти всегда ораторствует — то выбросив руку вперед, то засунув в карман, то сжав в кулак и прижав к боку, но все это как бы с трибуны или в крайнем случае с броневика. Все памятники Горькому — молодому ли, старому — изображают его словно остановившимся с разбега, замершим после долгого пути: странствовал человек — и вдруг увидел нечто неожиданное или, как он любил говорить, «изумительное». Вот и застыл в недоумении, даже сняв шляпу, как петербургский памятник напротив станции «Горьковская», как бы изумляясь делу рук человеческих и запечатлевая всё в своей уникальной, всевместительной памяти — сам поражался ее всеядности и мучился ею в старости: «Лет с шестнадцати и по сей день я живу приемником чужих тайн и мыслей, словно бы некий перст незримый начертал на лбу моем: «здесь свалка мусора». Ох, сколько я знаю и как это трудно забыть».
Это из письма Леониду Андрееву, в ответ на упрек в холодности и замкнутости. И действительно, контраст налицо: люди часто упрекали его в равнодушии — и они же страстно, охотно, при первой возможности выкладывали ему свои биографии и мнения, и он все это верно запоминал, чтобы когда-нибудь изложить. Запомнил, кстати, и за Андреевым, которого считал единственным другом. Странно, что Горький, этот жесточайший, брезгливый реалист, знаток чужих грязных тайн, умудрявшийся в каждом подметить отвратительную или смешную черточку, — всю жизнь проносил ярлык идеалиста и романтика. Хотя что ж тут странного: романтику и положено ненавидеть действительность, он ее не щадит, любя только мечту. Нет больших мизантропов, чем идеалисты. Потому-то столь многие и считали Горького холодным, расчетливым, никого к себе не допускающим, даже Лев Толстой говорил о нем: «Злой, злой. Ходит, высматривает и все докладывает своему неведомому Богу. А Бог у него урод». В последней по времени биографии Горького, написанной Павлом Басинским, содержится даже предположение, что Горький вполне мог быть инопланетянином, заброшенным сюда для наблюдений, и бесконечно чужим всему, что делалось вокруг. То-то и на памятниках он стоит как случайный пришелец, с зоркостью лазутчика и недоумением чужестранца вглядывающийся в нас.
Откуда он пришел?
3
Говорят, люди, взявшие псевдоним, подчеркивают тем изначальную двойственность своей натуры: даже если подлинное имя почти исчезло, заслоненное выдуманным, — маска остается маской. К происхождению горьковского псевдонима мы еще вернемся, но заметим, что пресловутая двойственность стала основой его репутации: мало кого столь часто упрекали в двуличии, двурушничестве и даже двоедушии. Классической в горьковедении стала статья Корнея