Книга Достоевский in love - Алекс Кристофи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автобиография Достоевского могла бы стать увлекательным чтением, и он планировал приняться за нее. В канун Рождества 1877 – двадцать восьмую годовщину своего путешествия в Сибирь – Достоевский написал «план на остаток жизни», разделив отмеренные ему годы на четыре проекта, из которых третьим была автобиография. Он предполагал, что это займет не меньше десяти лет, «а мне уже пятьдесят шесть»[4]. К сожалению, его пессимизм был обоснован, и он скончался, не успев даже приступить к проекту. И все же призрак мемуаров присутствует во всех его трудах, и уже первый его биограф отмечает биографическую ценность «в кое-каких субъективных чертах, рассеянных по различным его романам»[5].
Без всякого сомнения, самые сильные его страницы основаны на жизненном опыте – и полумистическое переживание эпилептического припадка в «Идиоте», и каторжный труд в «Записках из Мертвого дома». Вот почему автор без стеснения допускает академическую ошибку, объединяя автобиографические фантазии Достоевского с его же фантастической жизнью в надежде создать эффект реконструированных мемуаров. (Дело в том, что это не рассказ и не записки.)[6] В самом деле – я не академик, и если вы ищете биографию Достоевского никогда не пересекающей черту достоверности, то изрядное их количество уже опубликовано, не в последнюю очередь прекрасная интеллектуальная биография Джозефа Франка в пяти томах, вышедших в свет между 1976 и 2002 гг. На другом конце этого спектра художественные произведения таких романистов, как Леонид Цыпкин и Дж. М. Кутзее, ярко представляющие внутреннюю жизнь писателя. Моя цель – попытаться понять, возможно ли существование чего-то среднего, истории одновременно художественной и правдивой, описывающей Достоевского его же собственными словами. В конце концов, целью Достоевского было понять, как мыслят люди, до исступления доводящие способы самооправдания и самообмана, и достоверно передать это мышление, чтобы другие могли лучше понять себя.
И все же, позволяя себе художественные отступления, я следовал определенным правилам. Прямые цитаты Достоевского или его современников я отметил кавычками и ссылками в примечаниях. Сам текст основан на современных Федору Михайловичу записях и работах уважаемых исследователей, в частности, Анны Достоевской, Джозефа Франка, Леонида Гроссмана, Кеннета Ланца и Питера Секирина. Курсив же – слова от первого лица, предназначенные передавать его мысли – это фрагменты писем Достоевского, его записных книжек, журнальных статей или художественных произведений. То он говорит сам себе, то обращается как бы к невидимому слушателю, к какому-то судье. Да так всегда и бывает в действительности[7]. Когда писатели строят новые миры, зачастую кирпичами им служат воспоминания, вырванные из контекста, своего рода сознательная амнезия источника. Тщательно разобрав все, что известно о жизни Достоевского, можно вернуть эти воспоминания на место и прочувствовать впечатления, рассеянные по его книгам, а также понять образ его мыслей. (Тут целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У нас есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере, половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь!)[8] Приписывая таким образом эту внутреннюю жизнь определенным событиям, я перефразировал, объединял и сокращал написанное Достоевским, помещая его в нужный контекст, и оставлял ссылку на источник для любопытствующих. Ведь наше «я» – лишь история, которую мы рассказываем самим себе, чтобы разобраться в мотивах собственных поступков, а именно их в конечном итоге я хочу приоткрыть.
Ну вот и всё предисловие. Я совершенно согласен, что оно лишнее, но так как оно уже написано, то пусть и останется.
А теперь к делу[9].
Пролог
Жизнь в подарок
1849
Сегодня 22 декабря, после восьми месяцев одиночного заключения, нас шестерых отвезли на Семеновский плац[10].
Товарищ Федора, Сергей Дуров, стоял подле. В землю были вкопаны три столба.
– Нас же не могут казнить, – прошептал Федор[11]. Дуров кивнул на стоявшую поодаль телегу, где, судя по очертаниям, были сложены укрытые мешковиной гробы.
Федор обернулся к другому товарищу, Николаю Спешневу.
– Мы будем вместе со Христом, – прошептал он по-французски[12]. Но Спешнев лишь усмехнулся и указал на землю.
– Горстью праха, – ответил он.
Всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи)[13].
Троих первых – Петрашевского, Момбелли и Григорьева – подвели к столбам, привязали, а на глаза надвинули им белые колпаки[14]. Затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты[15]. Мне всё хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: я теперь есть и живу, а через три минуты буду уже нечто[16]. Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Я ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от них.
Я ждал казни по крайней мере еще чрез неделю; я как-то рассчитывал на обыкновенную формалистику, но бумага моя вышла довольно быстро.
В пять часов утра я спал. Было еще холодно и темно. Вошел тюремный пристав и осторожно тронул меня за плечо; я приподнялся:
– Что такое? – спросил я.
– В десятом часу смертная казнь.
Я со сна не поверил, начал было спорить, что бумага выйдет чрез неделю, но когда совсем очнулся, перестал спорить и замолчал, и уже ничего не хотел говорить. Пристав смотрел на меня, и я потом сказал: «Все-таки тяжело так вдруг…»
Тут часа три-четыре проходят на известные вещи: на священника, на завтрак, к которому вино, кофей и говядину дают. С тобой всё время неотлучно был священник, и все говорил[17]. Наконец, везут по городу и уходят дома, – о, это ничего, до поворота во вторую улицу еще так далеко. Но вот уже и поворот в другую улицу – о! это ничего, ничего, еще целая улица. И сколько бы ни уходило домов, он всё будет думать: «Еще осталось много домов». И так до самого конца, до самой площади[18]. В самые страшные минуты человеческие, человек обо всем забудет, а какую-нибудь зеленую кровлю, мелькнувшую ему по дороге, или галку на кресте – вот это он запомнит[19].
А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот