Книга Мой Невский. Прогулка по главному проспекту - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его знаменитые опыты в институте в Колтушах под Питером, определение условного и безусловного рефлексов принесли ему мировую славу. Он жил просто, ненавидел барственность и лень, и после дня напряженной работы играл с простыми жителями Кол-тушей в городки, славясь метким, хлестким ударом – но он умел использовать свои чины и заслуги там, где это было необходимо, понимал свою роль защитника вечных ценностей и смело шел, куда надо, надев новые ордена, но не снимая и царских. Больше таких защитников у нашего города не было, город начал менять свои лики, как в дурном сне. После смерти великого Павлова Знаменскую церковь сразу же закрыли, а перед войной – снесли.
Площадь долго пустовала, как бы символизируя и пустоту нашей идеологии. Замечательно уже то, что здесь не поставили памятник Ленину. Может быть, потому, что уже стоит монумент вождя у Финляндского вокзала. Вполне, кстати, удачный памятник тем временам, когда Ленин вернулся из эмиграции, был встречен революционной толпой и говорил зажигательную речь с броневика. Было такое в нашей истории, и утверждать, что в ней благодушествовали лишь графы и банкиры, в корне неверно и даже опасно. Пусть стоит Ленин на рабочей Выборгской стороне и говорит всем, что надо помнить всю историю, а не только любимые ее куски. Но на Знаменской площади, получившей в советские времена несколько неспокойное название – площадь Восстания – монумент вождя так и не появился. Грозный Александр III, хоть и изгнанный, не позволял?..
Но свято место не должно быть пусто. Чем-то все же люди живут, и всегда есть таланты и герои. Радостным было появление на площади станции первой линии метро. И архитектура этой станции показала, что таланты существуют всегда – станция хороша, как внизу, под землей, так и наверху. И что-то в ее силуэте напоминает снесенную Знаменскую церковь. Не дай бог, надумают сносить и павильон метро на каком-нибудь новом крутом вираже истории. Вершить новую историю, снося старое, охотников много!
Такая опасность сейчас грозит установленному в центре площади в 1985 году, в расцвете застоя, монументу в честь 40-летия Победы. Насмешливая и не меняющаяся с переменой властей «передовая общественность» встретила тот монумент с не меньшей иронией, чем был встречен стоявший на том месте памятник Александру. Конечно, и я, в составе передовой части общества, иронизировал по поводу этой «гранитной стамески», испортившей, как утверждали тогда, всю перспективу Невского. Многие запальчиво требовали убрать ее. Действительно – такому ли топорному монументу завершать пленительную панораму Невского, самого красивого в мире проспекта?.. Поставили!
Ясное дело – каждая власть должна отметиться, чтобы ее не забыли, и что-то изменить в городе. Какая власть – такая и отметка: кол! Но через несколько десятилетий, когда стелу захотели снести, а площадь отдать коммерсантам (для подземных парковок, супермаркетов), «стамеску» вдруг стало жалко. Что ли, не было у нас Отечественной войны, блокады – ведь в память о них стела и поставлена? И что ли, не было у нас многолетнего застоя, характерным памятником которому торчит сей монумент? Что ли, не жили мы тогда? Ругались, конечно – но надо ли даже такую память – выкидывать? Раз была такая эпоха – пусть и памятник ей стоит.
Нельзя менять до неузнаваемости облик городов – никакими инновациями и инвестициями это нельзя оправдать. И особенно нам дорога эта площадь! Сколько волнений связано с ней у каждого горожанина! Сколько раз каждый из нас уезжал с Московского вокзала по самым важным делам, и прощаясь с родным городом, не имея перед глазами больше ничего, расставался в последнюю очередь именно с этой «стамеской», ставшей постепенно родной. Выкинуть ее вместе с большим куском нашей жизни?..
Я помню, когда уже не было памятника Александру III и еще не стояла «стамеска», вокзал и его окрестности казались смутно опасными и страшно притягательными. Литовского канала наше поколение уже не видело, а вот саму Лиговку в махровом ее цвету – помню, и еще как! Помню, как, школьником еще, преодолевал последние жуткие метры, отделяющие мою выверенную школьную и домашнюю жизнь от жизни темной, рисковой, манящей. И страшные, синюшные, вневозрастные жрицы любви, возникающие вдруг из тьмы и, естественно, не замечающие робкого подростка, вовсе не были целью, концом этого захватывающего дух путешествия. Скорее, воспринимались они лишь «маяками» при входе в опасный, мутный и бесконечный пролив.
Моего друга Трошкина туда засосало. А ведь как он пел! Помню, как наша «классная» – Марья Сергеевна – слушает его, в счастье и в слезах, утираясь платочком, чувствуя и его талант, и неизбежную гибель. Таких «опасных детей» в послевоенной школе было большинство – но Трошкина я запомнил особенно ярко. Я, сын научных работников, на Лиговке не реализовался, и потому не погиб в малолетстве, но как тянуло меня туда! Однажды коренастые урки в знаменитых тогда серых мохнатых «лондонках», фирменном головном уборе блатных, перегородили мне дорогу, свалили с велосипеда и долго, гогоча, гоняли на моем велике – а потом вдруг кинули мне его: «Да возьми ты!» И я был – представьте себе – в восторге от их благородства. В те темные времена дворовые легенды о бесстрашных и благородных блатных действовали гораздо сильней, чем школьные проповеди.
И я-таки прошелся по Лиговке! У нас в доме на первом этаже жил Сережка Архиереев, который, как и Трошкин, сочетал яркий талант с опасными наклонностями. Талант его был радиотехнический, и помню, как я с ранним чувственным восторгом любовался матовыми изгибами алюминиевого шасси, ярко-красными и сочно-зелеными цилиндриками емкостей и сопротивлений на серебряных ножках, соединяющих те цилиндрики в дивный узор, вдыхал аромат янтарной канифоли, в которой медленно тонуло жало паяльника, с упоением следил за зеркальными и тускнеющими на глазах каплями олова на спайке.
Но все эти радости было положено… воровать. Может, поэтому и воспринималось так остро? В самом опасном месте Лиговки, на берегу Обводного, кишела барахолка. Мы ехали туда на скрипучем трамвае, рассредоточась по всему вагону, каждый подчеркнуто отдельно, скрывая, что мы одна шайка. Теперь я понимаю, что именно по нашему поведению было видно, что мы шайка и есть. Но тогда мы гордились нашей конспирацией и вдохновенно соблюдали ее – иногда только многозначительно переглядывались.
Сходили с подножки мы тоже с интервалами – последнему даже приходилось спрыгивать на ходу, но этот как раз и чувствовал себя самым искушенным. Дальше мы тоже двигались отдельно, соединенные лишь воображаемой сетью, которую протаскивали сквозь толпу, которая по мере нашего приближения к пыльному плоскогорью барахолки становилась все тесней.
Голоса, запахи, дух азарта. Все тут возбуждены были не меньше нас – поэтому так влекло нас сюда каждое воскресенье. Откуда взялись все эти детали, инструменты, пестрые мотки проволоки, янтарные глыбы канифоли и мутно-серебристые палочки олова, разложенные прямо по земле на газетках или клеенках? Это была добыча вольных, смелых людей, всю неделю притворявшихся на своих фабриках и заводах забитыми и покорными. А на самом деле – вот мы какие! Не лыком шиты! Всё, с чем мы имеем дело на производстве, нам и принадлежит! И если захотим, мы можем это продать, или обменять, или, если вдруг такая прихоть найдет, просто отдать хорошему человеку! Мы – не рабы! Мы вольные, хитрые, успешные люди. Мы все делаем, как надо нам! Для этого праздника все и собирались сюда – для того же рвались сюда и мы, затюканные, как и весь народ всю неделю, и только тут вольные и рисковые. Нам, правда, предстояло еще это доказать. Кто первый?