Книга Порою нестерпимо хочется... - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вив поднимает капюшон и торопливо спускается за Энди к лодке. Перед тем как залезть в лодку, она пытается до конца застегнуть молнию, чтобы не вымочить голову, но в застежку попадают длинные пряди ее волос. Минуту она пытается выдернуть запутавшиеся пряди своими коченеющими пальцами, сдается и залезает в лодку, оставив все как есть. «Он уже видел меня, – с грустью вспоминает она, – со спутанными волосами…»
В «Пеньке» – Ли, он уже купил себе билет. В ожидании автобуса он потягивает пиво и копается в обувной коробке с полисами. Их целая куча – надо будет оставить Тедди те, что его не касаются. Он находит полис, где в качестве наследника значится его имя, и вкладывает в альбом, нащупав там выкранную на чердаке фотографию. Совсем забыл о ней…
Альбом, хоть и был во время драки в лодке, весь забрызган грязью и кровью, но фотография ничуть не пострадала и так же хороша, как была, ей даже удалось каким-то образом открепиться от остальных бумаг – то, чего не удалось сделать мне. Я начинаю запихивать все бумаги в коробку к полисам, когда вдруг почерк на одном из конвертов задерживает мое внимание. На мгновение Ли словно выпадает из времени, прошлое и настоящее скрещиваются в его сознании, как сверкающие в утреннем тумане мечи на поединке. Это письма моей матери со дня нашего отъезда до момента ее смерти. Шурша, письма дрожат в его руках; фотография незаметно выскальзывает и опускается на пол. В тусклом свете я почти ничего не различаю. Он склоняется над первым письмом и восстанавливает слова – «Любимый Хэнк» – губами, когда подносит к глазам бледные благоухающие листочки… Будь он проклят, он не имеет права, он не имеет никакого права. Тем не менее, мне удается разобрать просьбы прислать денег, пересказы разных случаев, сентиментальности… но что меня приводит в полное бешенство – духи? – это подборка моих стихов – «Белая Лилия»? – которую, по ее словам, она забыла в автомате на Сорок второй улице. Стихи, написанные и тщательно выведенные моей рукой к дню ее рождения, слабый запах духов, белая лилия сейчас, здесь, на этих дрожащих страницах, за тысячи миль, словно сморщенные лепестки доброй старой Сорок второй, опадающие с увядшей лилии… и все это в корреспонденции моего брата! Он не имеет права, он не имеет права! мои стихи!
Листая письма, я медленно, но верно сходил с ума. Потому что – он не имеет права – мне становилось все очевиднее, что она никогда не была моей – «Любимый Хэнк нет слов чтобы передать тебе» – все эти годы, проведенные вместе, она продолжала принадлежать ему – «как я скучаю по твоим губам рукам» – и они не имели никакого права, этого не должно было быть – «неужели мы не можем увидеться» – и каждое слово, каждый запах так жестоко – «без того чтобы» – возвращали меня назад – «Любимый снег здесь чернеет и» – напоминая движения ее рук – «а люди еще чернее и холоднее но» – как она протягивает их, чтобы прикоснуться к флакончику с духами – «как бы я хотела чтобы мы могли» – а потом к своему перламутровому ушку – «конечно Ли гораздо лучше учиться» – ароматному темному колоколу волос – «так что можно было бы не дожидаться когда» – у него нет прав на мои двенадцать лет – «родной, пока» – у него есть свои двенадцать лет, он не имеет прав на мои годы – «нам удастся найти заброшенное место под этим солнцем» – и когда дверь открывается – «люблю-люблю Мира» – и входит Вив в своем мешковатом пончо – «PS. Ли нужно уплатить за обучение, а доктор пишет, что взносы по полису опять прекратились; тебе не сложно?» – вся в слезах – «и страховку?» – я уже вне себя от ярости. Они не имели права делать это!
Но к этому времени Вив уже успокаивается настолько, чтобы объяснить мне, что он решил сплавлять бревна: «Только он и Энди. Он же потонет там… Ну и пусть потонет!» Мне и без того было плохо. Когда она кончила выдавливать из себя известия, у меня было такое ощущение, что я изнасилован временем. Опять! Точно так же, как тогда,когда он позволил ей уехать! Я пытаюсь объяснить, но, боюсь, звучит это абсолютной невнятицей. И снова он отпускает ее, чтобы похитить у меня навсегда! И я говорю ей только следующее: «Когда мы дрались, Вив, он спросил, довольно ли с меня. Но разве я не выдержал шквал его ударов? Разве нет?! Разве нет?!» – ору я ей, яростно метаясь между подтверждением и отрицанием, но она не понимает. «Вив, неужели ты не понимаешь, что если бы я позволил ему сделать это, то снова проиграл бы? С меня было не довольно! Я никогда не буду сыт, до тех пор, пока он спрашивает меня об этом! Я никогда не получу тебя, пока он будет совершать свои геройские подвиги на реке. Неужели ты?.. О, Вив…» Я хватаю ее за руку; я вижу, что она совершенно не понимает, о чем я говорю, и я знаю, что никогда не смогу объяснить ей. «Но послушай… подожди, понимаешь? там, на берегу? Я дрался за свою жизнь. Я знаю это. Не спасался, как всегда поступал до этого. А дрался. Не просто для того чтобы выжить, чтобы сохранить жизнь, а чтобы иметь ее… дрался, чтобы получить ее, чтобы выиграть ее!» – Я ударяю рукой по столу. Она что-то отвечает, но я не слышу. «Нет! Мне наплевать, что он считает, будто мне чего-то не хватает. Самоуверенный козел, он не имеет никакого права… Где он, еще дома? А где Энди с лодкой? Я не дам ему так уйти, больше не дам. Хватит! На, возьми все это. Мне надо успеть к лодке».
Она что-то говорила, но я не слушал, я бежал, бросив ее позади, к своему брату… бросив ее и слепо надеясь, что она поймет, что я делаю это лишь для того, чтобы приобрести возможность когда-нибудь получить ее. Ее или кого-нибудь другого. Когда-нибудь. Потому что наш танец с братом не завершился. Это всего лишь перерыв, кровавый антракт, когда партнеры, пресытившись, отпадают друг от друга… но ничего не закончено. И, возможно, не закончится никогда. Мы оба почувствовали это на берегу: когда партнер равен тебе, конца быть не может, не может быть победы или проигрыша, не может быть остановки… Есть лишь антракт, когда оркестранты выходят на пятиминутный перекур. Доведись мне вырубить Хэнка, – я использую сослагательное наклонение из-за того, что потерял слишком много крови и выкурил слишком много сигарет, чтобы претендовать на большее, чем гипотетическую возможность, – и я все равно ничего не докажу, кроме того, что он окажется без сознания. Это все равно не будет его поражением. Теперь я понимаю это; думаю, я понимал это и тогда. Точно так же, как он понял, когда я начал сопротивляться, что ему со всеми его силами не добиться моего поражения. Багор, который меня тревожил, мог продырявить только мои внутренности, шипованные сапоги могли разрушить лишь бесценную вязь моих нейронов; даже угроза, если бы он, приставив нож к моему горлу, заставил меня подписать присягу на вечную верность Ку-Клукс-Клану и Дочерям Американской Революции, вместе взятым, нанесла бы мне не больший урон, чем если бы я, втолкнув его в святилище кабинки для голосования, под дулом револьвера принудил его поддержать социалистов.
Потому что все равно оставалось более потаенное святилище, дверь в которое не открывалась, какие бы усилия для этого ни прилагались, последний неприкосновенный оплот, который не мог быть взят, какие бы атаки на него ни предпринимались; можно отнять честь, имя, вывернуть внутренности, даже забрать жизнь, но этот последний оплот может быть сдан только добровольно. А сдавать его по каким-либо другим причинам, кроме любви, означает предательство любви. Хэнк всегда неосознанно знал это, а я, заставив его ненадолго усомниться в этом, сделал возможным, чтобы мы оба это поняли. И теперь я это знал. Я знал, что для того, чтобы получить право на любовь, на жизнь, мне нужно отвоевать свое право на этот последний оплот.