Книга Родовая земля - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дед крепко держал внука.
Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.
— Восемь лет — не срок, — с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. — А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?
— Помню, Николаша, помню, — в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. — Савелия взяли в заделье — будет с приисками торговать, а бабу евоную — в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься — ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.
Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.
У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:
— Василия берегите! Богатыри нам нужны!
— И тебе — Господь в помощь, и тебе — Божьей милости, благодетель ты наш, — кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.
Определяясь в пехотный полк, несколько дней внук и дед провели у монахини Марии в гостевой келье Знаменского монастыря. На вечере родственники втроём молились и покидали церковь последними. Григорию Васильевичу все ночи не спалось. О страшном грехе внука он не сказал Марии: знал, на исповеди она непременно всё расскажет священнику. Мучился старик, что нужно жить во лжи. Но не видел выхода.
Мария думала, что Василия определяют в полк за пьянки, за беспутное поведение.
В последнюю ночь, уже под утро, старик разбудил Марию, и они сидели под большим, развесистым тополем в просторной монастырской ограде и разговаривали, замолкая, крестясь, вздыхая. В ногах лежал бархатистый коврик мелкой травы, пахло сырой землёй и снежной свежестью Ангары. За высокими кирпичными воротами слышался цокот лошадиных копыт и скрип телег. В низком пасмурном небе стояла сизая, наливавшаяся солнечным светом дымка.
— Не милостива к нам судьбина, Федорушка, — тусклым голосом говорил старик, устало щурясь на бледную бровку восхода.
— Окститесь, батюшка, — отвечала Мария, поворачивая к отцу обрамлённое чёрной косынкой лицо, на котором выделялись большие грустные коровьи глаза. — Люди в болезнях, бедности живут, да благодарят Господа за дарованное им счастье жить, а вы — ропщите. — Она перекрестилась и посидела с сомкнутыми веками.
— Так ить по-человечеству охота жить-то, дочь, а не так — из огня да в полымя всюё жисть, — сдавленно вздыхал отец, заглядывая в родное, открытое лицо дочери. — Людской благосклонности охота, доброго взгляда односельчан. Согласия охота в душе… а чиво же тепере? Вся жисть перекувырнулась. Эх!
— Каждый, батюшка, грешен по-своему. Не осуди, да не судим будешь. Но так мы жить ещё не умеем, — вздохнула дочь, тонкими белыми пальцами перебирая косточки чёток.
— Осудят. — И стал скручивать табак в газетный листок.
— А вы не осуждайте. С покорностью принимайте гонения и хулу.
— Я-то привычный ко всякому, а вот Михайла не сломался бы.
Дочь не отозвалась, равномерно перебирала чётки. Отец прикурил, жадно затянулся горьковатым дымом.
— Фу, табачище, — отвернулась Мария, сохраняя на губах светлую улыбку. — Не дай Боже, увидит матушка настоятельница. Она у нас строгая. Уж вы в ладошку, что ли, пускали бы дым, батюшка.
— Я и так таюсь, Федорушка, — виновато и наивно, как напроказивший мальчик, улыбнулся отец, зачем-то пригибаясь. Опускал руку с дымящейся самокруткой под лавку.
После завтрака Мария поманила в свою келью задумчивого, молчаливого Василия и с ласковой, но напряжённой улыбкой надела на его тугую молодую шею серебряный лакированный образок с ликом Пресвятой Девы.
— Храни тебя Господь, Вася. — Перекрестила, поцеловала — слегка коснувшись губами — в холодный лоб, зачем-то расправила складки на его сибирке. Но в глаза племянника ни разу не посмотрела, словно чего-то боялась или скрывала. — Знай, я денно и нощно молюсь за тебя, помню о тебе, Вася. Ты — наш… — Она сглотнула и, бледнея, добавила: — Наша кровинушка и… крест. На то воля и промысел Божьи.
Он сжал зубы, ничего не сказал в ответ, а отошёл к двери, медленно опустил ладонь на скобку, однако не вышел. Спросил, не поднимая глаз:
— Как мне жить, тётя Феодора?
Она торопливо и отчего-то испуганно ответила, поворачивая голову к образам с зажжённой лампадкой и накладывая мелкие крестные знамения:
— Господь Вседержитель укажет путь. Верь — непременно укажет, поможет. Молись, молись…
Василий прервал её:
— А Он не отвернулся от меня? — И племянник первый раз за это утро поднял на Марию глаза. Она тоже прямо посмотрела на него:
— Он всех любит.
Её щёки загорелись, она смутилась, стремительно подошла к Василию, склонила к его широкой, затаившейся груди повязанную чёрной косынкой голову, едва слышно сказала, порой переходя вовсе на шёпот:
— Ты, Вася, молись, много, много молись. Очищай душу, ищи Божьего. — Она помолчала, перевела дыхание, подняла на племянника глаза, блестевшие слезами: — Ты, сильный, молодой, непременно найдёшь опору в жизни, отыщешь дорогу к Господу, потому что Он помнит обо всех.
В келью заглянул испуганный, взъерошенный Григорий Васильевич, на глазах удивлённой Марии вытолкал внука за дверь.
После хождений вместе с Лукиным по военному начальству, которому тоже пришлось заплатить не маленькую сумму, вечером, перед отбытием в Погожее, дед сказал внуку возле высоких кирпичных полковых ворот:
— Эх, Василий, содеял ты страшное и непоправное, ан уныние — тож великий грех. Послужи исправно отечеству, царю-батюшке да людям — глядишь, и Господь всколыхнёт твою душу, чуток ослобонит удавку. Молись, подчиняйся начальству, не перечь, не суйся, куды не следоват, будь кроток сердцем, но твёрд умом. Так-то! Помни: нам больно, но больней будет, ежели что с тобой злоключится. Береги и себя и… нас. С Богом, Василий.
Старик перекрестил внука, уже одетого в кургузую — для него, богатыря, не смогли подобрать нужного размера — военную форму, пока без погон и шевронов, поцеловал в лоб, поприжал к груди и подтолкнул в ворота. Хромая, медленно пошёл по длинной тополиной аллее. Не оборачивался. Василий, сжимая зубы, смотрел ему вслед и видел, как старика стало заносить к обочине, как он досадливо отмахнул рукой, видимо, выругался, и пошёл прямее, но слегка приволакивал изувеченную правую ногу. Внук не знал, что глаза старика влажно застелило так, что не было ясно видно пути.