Книга О старых людях, о том, что проходит мимо - Луи Куперус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тише, мамуля, не кричите и успокойтесь. Говорите тише. Я так устаю от ваших криков и ругани, я этого не выношу… Хорошо, не показывайте мне письмо от Хью. Но Стейн прав, насколько я представляю себе наши с вами финансы, это безумие – посылать шестьсот гульденов Хью, который никогда по-настоящему не работал и лишь время от времени занимается какими-то делами в Сити. Вы не можете этого сделать.
– Еще как могу, а ты – черствый эгоист! Что ты знаешь о финансах своей матери? У меня всегда будут деньги, когда я захочу!
– Да… я знаю: вы сначала теряете их у себя в шкафу, а потом находите.
– И пусть я на этот раз не найду их в шкафу, и пусть Стейн сидит на своих ключах, я спокойно пойду к банкиру и попрошу свои деньги, и мне не откажут. И я велю банкиру послать деньги в Лондон… Так вам и надо, жадные эгоисты! Вот прямо сейчас надену шляпку и пойду к банкиру, и завтра, послезавтра, когда там… Хью получит свои деньги. Я бы послала их и тебе, Лот, и Отилии, а сейчас посылаю Хью. Я его мать, и я пошлю ему, я пошлю ему, вот увидите!
Она заикалась, задыхалась от злости, боли и ревности, из-за того что Лот защищал Стейна, а то, что Стейн любил Лота больше, чем ее, вонзалось в ее колотящееся сердце острым шипом и причиняло такую боль, что она уже и сама не понимала, что говорит, и ей хотелось оттаскать Лота за уши, а Стейна… Стейна она готова была убить!
Отилия, бледная от гнева, натыкаясь на мебель, с трудом дошла до двери, со стуком захлопнула ее за собой и взбежала по лестнице. От боли ей хотелось плакать… Стейн и Лот слышали у себя над головой, как она топает от злости ногами, одевается для улицы, говорит сама с собой и непрестанно бранится. Гримаса отчаяния вдруг исказила окаймленные густой бородой красивые крупные черты Стейна, до сих пор хранившего безразличие.
– Лот, – сказал он, – дружочек. Вот так я и живу уже двадцать лет.
– Успокойся, Стейн.
– Двадцать лет. Крики, брань, сцены… Она твоя мать, так что продолжать не буду.
– Да, Стейн, она моя мать, и, несмотря ни на что, я ее люблю, но я понимаю, как ты страдаешь.
– Страдаю? Не уверен. Скорее, это отупение. Порой я думаю, что напрасно погубил свою жизнь. И кому от этого хорошо? Даже ей одна мука.
– Попробуй видеть в ней ребенка, взбалмошного, избалованного ребенка. И попробуй быть с ней поласковей. Хоть изредка доброе слово, нежное прикосновение, ей это так нужно! Я никого не знаю, кто бы так же нуждался в ласке. Иногда, когда я глажу ее по голове, она прижимается ко мне. И она счастлива. Когда я ее целую, она счастлива. И когда говорю, что у нее нежные щечки, она счастлива. Это ребенок. Попробуй взглянуть на нее именно так и будь поласковей хоть изредка.
– Не могу. Когда-то я был в нее влюблен без ума. Если бы она не устраивала сцен, не вела себя так неразумно, мы могли бы жить как добрые друзья. Хоть она и старше меня, мы могли бы оставаться вместе. Но с ней невозможно иметь дело. Ты сам видишь. У нас нет денег, она не может найти денег в шкафу – и запросто берет их в банке, чтобы послать Хью. Из-за писем от этих Тревелли мы всякий раз и ссоримся. Они тянут из нее деньги все по очереди, и самое подлое – то, что за этим стоит их отец, ты сам знаешь…
– Это точно?
– Точно. За этим всегда стоит сам Тревелли. Его дети танцуют под его дуду. Ради него, ради Тревелли, мы влезаем в долги. Лот, я несколько раз думал развестись. Однако решил этого не делать, потому что твоя мама разводилась уже два раза. Но иногда я спрашиваю себя: не напрасно ли гублю свою жизнь? Что я даю ей, что она дает мне? Мы живем под одной крышей ради того, чего уже нет. Того, что уже прошло. Любовь, страсть – миг сумасшествия, безумства, слепоты, когда не хочешь думать, а хочешь только обладать… Ради того, что уже давно прошло, я гублю свою жизнь день за днем уже двадцать лет. Я человек бесхитростный, но раньше я радовался жизни, был этаким бравым офицером… А теперь мне все опротивело, и я день за днем гублю свою жизнь… ради того, что давным-давно прошло…
– Стейн, ты ведь знаешь, что я ценю твой выбор. И понимаю, что ты сделал его только ради мамы. Но ведь я уже не раз говорил тебе: живи своей жизнью. Мне не по душе стерильное самопожертвование. Если ты считаешь, что еще можешь начать новую жизнь, уйдя от maman, то уходи!
Но к Стейну уже вернулась его невозмутимость.
– Нет, дружище, что загублено, то загублено. За двадцать лет иссякли душевные силы, чтобы исправить жизнь. Я счел для себя невозможным бросить maman, когда она оказалась одна, не только по моей вине, но в значительной мере по моей. Бросить ее сейчас, когда она состарилась, тоже непорядочно, я на это неспособен. С моей стороны это не стерильное самопожертвование, я просто не могу иначе. И моя жизнь – не такой уж ад. Когда мне хочется, я живу своей жизнью, хотя maman преувеличивает: по ночам я вовсе не хожу к девкам.
– Maman ревнует, она по-прежнему тебя ревнует.
– И тебя она тоже ревнует. Она несчастная женщина, и чем больше ей будет лет, тем несчастнее она станет. Она из тех людей, которым нельзя стариться. Идем, Джек, собачка, прогуляемся! Но, Лот, если мама будет продолжать в таком духе, над ней придется установить опеку. Другого выхода нет.
Лот испугался, представив себе maman под опекой, но Стейн был прав. Лот решил в ближайшее время поговорить с maman спокойно и серьезно. Сейчас это было невозможно: maman находилась в страшном возбуждении и уже твердо решила послать Хью пятьдесят фунтов. Лот вернулся к себе в комнату и попытался снова взяться за работу. Он писал эссе «Об искусстве»: о том, что искусство – это развлечение и художник лишь паяц, развлекающий публику. Он не знал точно, согласен ли он со своим собственным тезисом, но это было неважно, дело было в другом. Он использовал этот мотив, чтобы написать несколько блистательных страниц, сверкнув своим словесным даром, и резонанс будет, его эссе заденет читателей за живое, его будут читать: одни возмутятся, другие улыбнутся – ведь на искусство можно взглянуть и так тоже, пожалуй, Шарль Пай прав. Он с наслаждением писал свои прекрасные фразы, изящно-многословные и убедительные в своей красоте. Но его мысли, двигаясь от фразы к фразе, то и дело возвращались к бедняжке maman, и внезапно он почувствовал себя не в силах писать дальше. Ему было так ее жалко. Он сочувствовал Стейну, но бедняжку maman так жалко, так жалко… Лот встал, прошелся по комнате, где все напоминало об Италии: несколько бронзовых статуэток, фотографические копии итальянской живописи. Стейн – отличный товарищ, уступил Лоту свою большую комнату рядом с маминой, а сам перебрался в мансарду. Но до чего же жалко maman, ведь это настоящий ребенок. И всегда была ребенком. Не ее вина, что она так и не повзрослела. Раньше она была такой красавицей да такой соблазнительной; Лот помнил – ему тогда уже исполнилось семнадцать, – как изумительно она выглядела, такая молодая-молодая, со скульптурным личиком, по-детски голубыми глазами, безупречной пухленькой фигуркой; ей было тридцать восемь, но об ее возрасте никто не задумывался – это была пленительная женщина в расцвете нежной красоты. Лоту не нужно было смотреть на ее фотографии того времени или более ранние, он отлично помнил maman той поры: помнил ее в белом, с чуть желтым оттенком, кружевном платье с низким вырезом, надетом чуть небрежно, в котором она казалась юной девушкой, нежной и милой, помнил ее в коричневом шерстяном платье с отделкой из каракуля и в каракулевой шапочке на кудрявой головке, на катке, она каталась с ним вместе, милая и воздушная, и кругом все думали, будто она его сестра. А теперь она состарилась, бедняжка maman! И хоть выглядела она по-прежнему отлично, она все-таки состарилась, а ведь maman была создана только для любви! Она родила пятерых детей, но не была матерью; при этой мысли Лот с улыбкой покачал головой. Он воспитал себя сам, Отилия очень рано осознала свой великий дар, свой прекрасный голос, и тоже сама себя выпестовала; а вот все дети Тревелли выросли диковатыми… Нет, maman не была ни матерью, ни хозяйкой дома, ни светской дамой; она была создана только для любви. И она нуждалась в любви – теперь уже не в страсти, а просто в любви, она, как ребенок, жить не могла без ласки. Ни от кого она не получала столько ласки, сколько от него, ведь он знал, насколько maman любит ласку. Как-то раз она сказала ему, указывая на фотографию его единоутробного брата Хью: