Книга Буря (сборник) - протоиерей Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что такое?
А то, что Собор есть собор одних монахов, монашеский собор, и это скрадено только величественным выражением: «епископ», «одни епископы подписывают постановления».
Выразись правила определённее, что-де на Соборе к настоящему вниманию призываются или допускаются одни только монашеские взгляды, монашеские мнения, монашеские требования, – и его чересчур односторонний и почти даже тенденциозный характер забил бы всем глаза. Скрыть эту тенденциозность, его как бы предрешённый уже характер и направление, характер не свободный – это и составило задачу правил, которые и позвали клириков и мирян в таком числе и с таким порядком их выборов, что они не получат значения и вместе с тем придадут вид, что это есть трехсоставный или всесословный Собор христианской Руси, православной Руси, когда на самом деле это будет собор монашеский или архиерейский».
И в другой статье, «Чрезвычайный Собор Русской Церкви и Её будущность», появившейся в газете «Русское Слово» 20 сентября, за № 215 в 1907 году, корреспондент, подписавшийся «В.В.», добавляет, как бы возражая вышеизложенному: «… священники ведь были на соборе? Были! Ну, а «собор поставил и определил» лишить их того-то и того-то, отнять ещё то-то и то-то из их прав. Значит, и они согласились, значит, ничего без их желания. В этом общем изложении дела, которое одно и без подробностей перейдёт в века, перейдёт в историю, станет делом жизни, – и не будет вставлена оговорка: «составили и подписали одни епископы». Вот в чём опасность положения, которую в общем очерке предвидел и С. Н. Булгаков. Печальное теперешнее перейдёт в вечность».
Иными словами, все ждали, когда наступит конец беззаконию, и конец «должен был начаться с изменения правового положения белого, женатого священства в самой церкви; в уравнении прав его с бессемейным (монашеским) духовенством. Изменились бы права – изменилось бы и положение; изменились бы с этим речь, голос, мнение, взгляд священника, стал бы он выпрямляться из теперешнего скрюченного состояния своего и возрастать в разуме, в силе, в просвещении. Всё это теперь ему не нужно, ибо он призван только править требы. Для этого ни разума, ни учёности, ни какого-нибудь характера не требуется. Думает за него и делает все дела, даже и его касающиеся, епископ, которому и нужен этот разум и воля. Не говорим о действительности, а о той царствующей теории, которая не может не давить и на действительность, не могла не изуродовать её. Но теперь, с этим призывом священников и мирян на собор и, следовательно, с санкциею их авторитетом «решений и постановлений собора», которого они, однако, не составляют и к составлению этому не допущены, – явно, что они из теперешнего состояния уже никогда не подымутся».
Отсюда закономерно следует: раз не подымутся священники, не подымется и паства.
И в духовном смысле революция была предрешена.
С минуту стояла абсолютная тишина. Больше всех, казалось, была потрясена Маша. Несколько раз во время чтения я вскидывал на неё глаза. И Боже, сколько внимания, сколько душевного волнения было в её ещё недавно таких беспечно лучистых глазах!
– Мы не можем этого так оставить! – сказала она. – Надо об этом поговорить.
– С кем? С отцом? – удивился я. – И как ты себе это представляешь? Извини, папа, я твой тайник нашёл?
– И что? Не для себя же он это написал? Так пусть скажет, для чего написал, и что надо делать?
– А разве надо что-то делать? – молвила Люба.
– Конечно! И давайте прямо сейчас дадим обещание… Ему, Богу, – прибавила она потише. – Что будем жить, как Он велит, а не как эти…
– Кто? – сглотнув слюну, спросила Вера.
– Плохие церковники.
– Вне Церкви? – удивился я.
– Зачем? Мы же не секта какая-нибудь.
– И с чего начнём?
– Да хоть с Евангелия. Анастасия Антоновна даст?
– На вынос – вряд ли. А вот если для чтения у неё собираться, думаю, будет только рада.
– Так решено?
И мы скрестили на журнальном столе руки.
– Ну-у, как вы тут? – неожиданно выросла над нами бабушка. – А вы чего это, в игру, что ли, какую играете?
– Да вроде того… – промямлил я.
– Ну-ну, играйте, не буду мешать.
И она хотела удалиться, но я остановил:
– Баб, погоди. Мы тут… к отцу Григорию хотим съездить. Сказала бы, когда лучше всего…
Она обрадовалась, присела к столу и стала объяснять, как лучше добраться. Сказала, что можно и на теплоходе, и на «Метеоре», и на автобусе. Но ближе и дешевле получалось по воде. «В субботу, – сказала, – с утра и поезжайте. И народу будет немного. И от меня поклонник с гостинчиком и записочками передадите».
Маша попросила:
– Анастасия Антоновна, а расскажите про него.
– Про батюшку-ту? Да что рассказывать? Поедете – сами увидите. – А сама стала рассказывать: – Батюшкой ещё когда не был, в гонения, перед войной, когда на строительстве Канавинского моста работал – было дело. Сядут мужики перекусить, он обязательно молится, без молитвы за стол не садился. А один раз кто-то и скажи ему: «И в наше время ты ещё молишься? У вас что, все в деревне такие?» – «Нет, – мол, – много и таких, что перед едой не молятся – кошки, собаки, свиньи». И весь тебе сказ! Ладно, сидите, пойду.
– Баб, а можно нам у тебя Евангелие почитать?
– Ты, что ль, надоумил?
– Я предложила, Анастасия Антоновна, – сказала Маша. – Пожа-алуйста.
– Ну как тут отказать? – и ко мне: – Вот, учись, как просить надо. Приходите, все приходите. Как надумаете, так и приходите.
И тогда Маша спросила:
– А можно прямо сейчас?
Бабушка сказала: «Отчего же». И мы пошли вниз.
Бабушкина комнатка была самой уютной и светлой в доме, но более, чем света, было в ней какой-то благостной тишины. Немудрёное убранство – железная кровать, аккуратно заправленная, с тремя водружёнными одна на одну подушками, комод с разными шкатулками и круглыми железными расписными банками, в которых лежали швейные принадлежности, ножная швейная машинка «Зингер», у небольшого, занавешенного тюлем окна, фотографии дедушки, свадебные родительские, наши семейные в рамочках на стене, жёсткий допотопный стул, самотканые половики и круги на полу – всё казалось незначительным придатком главного: красного угла, где помещалась больших размеров оплетённая позолоченной виноградной лозой икона Фёдоровской Божией Матери, сохранённая бабушкой от времени разрушения церквей и привезённая сюда из родного села. Перед иконой висела фарфоровая лампада в виде белого голубя, стояла высокая, примерно с комод, тумба с выдвижным ящиком и дверцей, напоминавшая аналой. На тумбе лежал старинный молитвослов, со следованной Псалтирью. За ней же, обычно стоя, я и читал бабушкино «Остромирово евангелии». Хранилось оно в верхнем выдвижном ящике комода.