Книга Офирский скворец - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имперские вольности представлялись теперь Человееву по-иному.
То виделись они ему сахарной горой, которую обтекает молочная река, а в реке – кораблик, и на парусе задиристый профиль императора Павла. То, мнилось, хранятся вольности в подземелье, в огромном сейфе, под семью замками. Иногда вольности, без всяких причин, представлялись сброшенным сарафаном и женской пробежкой нагишом по краю теплого моря…
Совсем по-иному представлялись имперские вольности условно-виртуальному человеевскому приятелю Ивану Тревогину.
Тревога наблюдал вольности только в земле Офир! Иногда – в Голкондском царстве. Гористые эти земли были расположены частью в Российской империи, частью на острове Борнео, а частью незнамо где.
Виделась Тревоге возня павлинов и пав, слышались радостные крики скворцов-хитрецов. Рисовались цари, бьющие поклоны перед подданными, и подданные, одетые на лейденский университетский манер, да к тому ж выученные алгебре и философским наукам.
Подданные двигались угловато, руками-ногами сучили дергано, как те набитые древесным опилом, умышленно состаренные и оттого приязненные еще не умершему тревогинскому сердцу «чердачные» куклы.
– А цари ничего себе, справные. Особенно этот, в бараньей шапке. Ну, который «государь над казаками», – добавлял за Ваньку чутко вслушивавшийся в чужие мысли повеса с льняными волосами.
Чем больше Володя читал документов, тем сильней хотелось ему поговорить с Тревогой, минуя трактаты и следственные дела, просто так, по-приятельски. Общение затруднялось тем, что условный человеевский собеседник был лишен объема и веса. И хотя Дзета приволокла из РГАДА еще и перекопированный тревогинский автопортрет, Володе страшно хотелось скульптурного вида и телесного наполнения!
«Не верю я этому автопортрету. Ванька был выдумщик и себя, без сомнения, приукрасил. Хотя полностью переменить облик на листе, разумеется, не мог. Вот и вышел автопортрет с чудинкой: несоразмерно большая голова, взбитый по-моцартовски парик. От неумения рисовать – слишком маленький левый глаз, руки коротковаты, плечи по-детски узкие. И ноги Ванька упрятал. А вот пуговицы – те прямо в глаза лезут!»
Пуговицы, это Володя знал точно, говорят о человеке куда больше, чем глаза!
– Большие пуговицы – большие амбиции. Мелкие пуговицы – и потребности души мелкие, – распределял носителей пуговиц Человеев.
Пуговицы тревогинские были огромны!..
Сонными вечерами Володя выскакивал на лестничную клетку и, таясь от жителей Дзетиного подъезда, рисовал цветными мелками на стене профиль уроженца Изюмской провинции, а позже питерского издателя и прожектера Ивана Тревоги. Только вот профиль тревогинский всегда выходил похожим на профиль Зиновия Богдана Хмельницкого: нос острился, кончик его чуть загибался, отрастали усы, губы делались уже, строже!
Исправлять этого Володя не хотел.
После мелков переходил он к созданию словесно-пластического образа. Найдя в запасниках у Дзеты четыре коробки пластилина и вынув из визитницы с десяток карточек, Володя вылеплял части тела и клал рядом с ними – как в музее – таблички с надписями. Завершив изготовление тела, таблички располагал в ряд, чтобы связался текст.
Образ «Тревоги в таблицах» выходил вполне историческим, но сам пластилиновый индивид ни правдивого облика, ни людского запаха не имел.
Это беспокоило.
Была и другая незадача: Володя на Ваньку негодовал, гнал его от себя, называл то прощелыгой, то несуразным малороссом. Но и любил Тревогу с каждым часом сильней, и высвобождал ему рядом с собой все больше места!
– Мысли тревогинские – есть отблеск тайной действительности. Той, которую я себе и вообразить боюсь, – жаловался вслух Володя, – но теперь я с этой тягой к уловлению тайных отблесков не расстанусь. Хватит того, что предки мои влечение к ним утратили!
Володя резко сминал куски пластилина в один ком, потом руки-ноги бережно разъединял и продолжал удивляться собственным мыслям.
– Жалко, скворца нет! Он бы своими повторялками куда надо направил. Потому как сбился я. А сбился – возник вопрос: что ж это, русский без малоросса теперь и шагу ступить не может?
– Получается, что так, – отвечал за Володю пластилиновый Тревогин.
– Но ведь малороссияне, теперешние украинцы, они разные бывают?
– Еще какие разные. – Пластилиновый Тревогин резко, как в обморок, случившийся от помрачения ума, падал в коробочку.
Однако, вмиг Володей подхваченный, снова вставал на ноги, вел свое:
– Ты, Человеев, всем этим украм, всем этим лемкам и бойкам, которые когда-то породнились с оттесненными в Карпаты германцами, не верь!
– Я и не верю, – смущался Володя, – правда, выхвалял дней пять назад в корчме «Тарас Бульба» один усач вольности украинские…
Но вот про то, как, дивясь самому себе, соглашался он с обходительным жителем Коломыи, который говорил со швабским акцентом и превозносил новые украинские вольности до небес, Володя не сказал ни слова.
– Ты не германским верховинцам, ты слобожанам и запорожцам, а также тем, кто южнее их, верь! И не смей думать: раз Тревога на скорую руку тобой вылеплен, так он никуда не годен, – возмущался Ванька, – я тебе и пластилиновый сгожусь. Уж точно помехой не стану, лучше, ярче тебя сделаю. А ты как образ мой из пластилина до последнего ноготка вылепишь – повтори его из сахара! Крупную сахарную голову найди и фигурку мою выточи. А потом фигурку схрумкай! И не запивай ничем. Сразу в инобытие впадешь, воздушным и прозрачным станешь. Бедней станешь, а свободней!
– Какое там инобытие! Сахарную голову схрумкаю – гипергликемия случится… И про бедность со свободой ты чушь городишь! – серчал Человеев. – Смотри, какая Россия богатая. И сам я тоже не бедный.
– Кто ж спорит, Россия богатая, Россия широкая. Но что-то ею словно бы утеряно! Ширь есть, сила есть, даже ум наблюдается. Только вот усредниловки много. И грубиянства. Великая и страшная теперь Россия!
– Великая – да. А страх украи́н – проще говоря, окраин, – он скоро кончится. Страх ведь всегда сменяется надеждой. Правда, некоторые одним только страхом и живут, его одного и жаждут… Но ты мне подозрителен становишься. Как человек наших дней говоришь. Я не дознаватель, но ты ведь помер давно, Тревогин!
– Тело умерло, дух жив. Ты вот что пойми: дух тревогинский, он сильно дополняет дух человеевский! Дух мой в тебя влетел, с твоим духом сроднился, и растет, и крепнет. И хорошо этому духу в тебе! Только два бугорка неприятных у тебя внутри наблюдаются: гроболепие и раболюбие.
– Врешь! Именно дух нераболепия уже три столетия во мне бушует!
– Ты не расслышал: я про гроболепие и раболюбие говорил. Но все одно: если б не укокошил русский человек немилосердием и покорностью всему чужеземному часть собственной души, подобно тому, как укокошил императора Павла его сын, – стал бы крепче, радостней!