Книга Курбан-роман - Ильдар Абузяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А эпиграфом к своей книге я возьму слова великого философа Чжуан Цзы: “Как это мелко: знать лишь то, что известно”.
(Из цикла «Повестка с востока»)
Любовь пришла к нему неожиданно, как появляется вдруг на горизонте розового песчаного моря белая раковина крепости.
Врач сказал: этот зуб обязательно будет удален – у него рухнули стенки.
Но как же так? От этих слов в и без того пересохшем рту стало невыносимо сухо. Сухо до тошноты, до сведения распахнутых скул. Будто в белой крепости уже никто не живет. Будто у нее нет хозяина, только хлопает, задыхаясь на ветру, распахнутая дверь.
Сразу же всплыли в памяти самые страшные сны, когда вместе со словами вылетают изо рта гнилые зубы, вылетают горькими горстями, засохшими кофейными черными зернами.
Срочно хотелось если уж не воды, то хотя бы побольше кислорода, насыщенного влагой кислорода. Кислорода, который бывает в туманной голубоватой Англии или зеленой Ирландии. Белая крепость, единственное, что еще притягивало к себе все живое в пустыне-тумане розовым отсветом своих стен, должна быть неизбежно разрушена.
Но я не могу, не хочу. Мой рот и так уже давно пустыня Сахара в январе, что сотни лет не порождала ни одного свежего ростка слова. Мой рот – одни барханы песчаных зубов – желтых, сыпучих.
– Да вы поймите, – попытался возразить я врачу, одновременно ощущая всю бессмысленность своей попытки, так как мне хорошо известна безжалостность людей, и особенно докторов – этих суровых обитателей пустынь, этих варваров, что дорожат только своим халатом и бессердечием, этих закаленных двигающимися песками дикарей, суровость которых известна даже детям, – вы поймите, у меня во рту уже почти ничего не осталось. Я не могу есть ни на правой, ни на левой стороне. Не могу даже долго и красиво говорить, как раньше…
– Ничего, напишете хорошую книгу, разбогатеете и вставите себе зубы.
– Да, так и придется сделать: написать книгу, за которую мне дадут хоть какую-нибудь премию. На зубы.
Выйдя на улицу, я вспомнил вчерашний разговор со своей бывшей женой. Солнце светило ярко, словно лампа операционной.
– Говорят, ты собираешься в Москву?
Она уже давно решила меня оставить насовсем. Некрасив я стал для нее и вообще…
– Да, в Москве больше платят.
– Ты очень решительна – это хорошо, – собственно, я не препятствовал нашей неизбежной разлуке. С какого-то момента мои чувства оказались под наркозом возрастного цинизма и, как следствие, – в ожидании сплошных потерь.
– Нет, я просто оптимистка, а ты разве нет?
– Нет, потому что я не стремлюсь к улучшению своей жизни. Не хочу ничего менять. Не хочу уезжать отсюда. Я отказался от всех амбиций, от всех планов. Молю Бога только об одном: чтобы ничего не менялось. Хочу от Бога только одного – чтобы не было хуже. Хочу, чтоб по-прежнему стояла Белая крепость.
– Что такое Белая крепость?
– Долго объяснять…
“А почему бы мне не сходить в другую поликлинику, – подумал я, – ну что я теряю?”
И хотя в соседней поликлинике прием был строго по записи, а запись в понедельник с шести до семи, мне посоветовали подождать. Ведь стенки зуба могли рухнуть в любую секунду, даже от глотка чересчур прохладной воды.
– Подождите, – сказала медсестра, коротко стриженная полная женщина в возрасте, – может, кто из записавшихся не придет. Такое иногда случается.
– Часто?
– Редко. Люди не шутят с болью.
И я остался ждать – может быть, еще и потому, что не было сил куда-либо идти. А куда? Впереди только пустыня Сахара. Песок забивается в ушные раковины – оглушает.
Кто-то мне сказал, что все мои рассказы – один лишь сплошной кофе. Что они построены на твердых обжаренных зернах. На брошенных в кипяток зернах. Что мои рассказы – кофе с сахаром. Пусть будет так – Сахара.
– Можете зайти, – вывела меня из прострации медсестра, – только наденьте бахилы.
– Вы мне? – переспросил я.
– А кому же еще, только давайте побыстрее. Врач не будет ждать.
Сколько я здесь просидел – неизвестно. Оглядевшись, увидел на полу коробку с целлофановыми тапками. Взяв пару неприятно шелестящих бесформенных пакетов в руки, я быстро понял, что шелестит песок с бот предыдущих посетителей. Бахилы-барханы были небесно-голубого цвета.
Вот такое же, наверное, небо над Сахарой, голубое до безумия, до ряби в глазах, но на самом деле целлофановое, не пропускающее ни капли воды. А внутри этого неба – песок, море песка. Если бы только жители Сахары могли дотронуться до него рукой, они бы с омерзением поняли, что их небо – слезшая кожа полинявшей гадины-змеи. Как у гюрзы или гадюки.
“Да, именно сброшенная гюрзой чешуя”, – подумал я о бахилах, надевая их на ботинки. Становилось душно.
– Садитесь в кресло, – сказала медсестра, когда я вкрадчивой змеей вполз в кабинет.
– В это?
– Да.
Так, почти раздавленный, без особых надежд, с мертвым небом на ногах я оказался в мягком кресле соседней поликлиники. Положение усугубляла абсолютная ненужность моих рассказов. Ни в медресе, где я преподавал в последние годы, уйдя на заслуженный отдых из института, ни среди родственников никто не воспринимал меня как писателя, не понимал, что это такое и зачем. Я был без роду без племени в безжалостной пустыне Сахаре среди враждующих бедуинских кланов.
Я рассматривал наконечники и боры, и большой плакат на стене, на котором был изображен сосновый бор и водопад – где-нибудь на севере Европы, может быть, в Швеции или Норвегии. Такие породистые водопады бывают только в Швеции или Норвегии. Рассматривая плакат, красивый, но не менее мертвый, чем тапки на ногах, я впал в уныние от неизбежного засыхания всего и не заметил, как в кабинете появился еще кто-то, кроме меня и медсестры. Только включился кран с водой, заставив меня вздрогнуть, – мне показалось, что это ожил водопад-плакат.
Краем глаза я увидел стоящего сбоку у раковины спиной ко мне врача в темно-синих штанах и рубахе-тунике такого же темно-синего цвета.
– Ну, что у нас болит? – спросил нежный женский голос. И перед моим лицом вдруг возникла бедуинка. В марлевой черной повязке, прикрывающей без сомнения чувственный рот, потому что такой журчащий голос может быть только у чувственной женщины с курносым носиком мальчишки. (Ведь ее губы – это пухлые бока кувшина, а носик и в Африке носик курносого мальчишки.) А еще в темно-синей шапочке, нависшей бархатной арабской ночью над малиновыми полумесяцами бровей.
– Ну, что вы так напугались? Ничего страшного еще не происходит. Давайте откроем ротик, – одновременно бедуинка зажгла лампу в три арабских солнца.
Но даже три жарких солнца не смогли пересверкать два живых озера ее глаз со зрачками, юркнувшими в ту же секунду в сторону, словно две змейки по голубому ручью.