Книга Парижская страсть - Жан-Поль Энтовен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орсини настоял, чтобы я занял самую красивую комнату в его доме. Там было просторно и свежо. Комната была расположена на верху башни, откуда открывался изумительный вид. Слева — Италия со своими темными розовыми скалами и утесами. Справа — цепочка курортных городов, которая тянется до самого Антиба. Из этой комнаты был выход на веранду с перилами, окруженную жасмином, колыхание которого пробудило во мне меланхолию. Я еще чувствовал себя слабым для удовольствий, предаваться которым должен был без той, с кем так хотел бы их разделить.
Войдя в эту комнату, Орсини напомнил, как будто я мог об этом забыть, что в ней тридцать лет тому назад спали мои родители, когда были здесь вместе единственный раз в жизни. Это напоминание не доставило мне удовольствия. Я вообразил мою колыбель в соседней комнате. Соитие пары, которая меня породила. Таинственный шепот, который, может быть, достигал моих детских ушей. Это нагромождение прошлого показалось мне угрожающим. Я суеверно боялся, что оно обрушится с моим появлением. Но от этого прошлого осталась только маленькая картина, которую Орсини, думая доставить мне удовольствие, извлек с чердака, чтобы повесить над моей постелью. Указав на нее, он протяжно вздохнул, чтобы подчеркнуть свои чувства. Потом потер руки, уверяя меня, что прошлое значит меньше, чем ожидающие нас удовольствия. Из вежливости я подтвердил его правоту. Но, когда он вышел, я вернулся к картине.
Мои родители, черты которых художник смог ухватить тончайшим образом, были изображены вдвоем — но порознь. Они сидели на понтоне, который был виден из моей комнаты, чувствовалось, что ветер ласкает их загорелые лица, но мать смотрела вдаль, тогда как отец не сводил с нее глаз. Художник хотел отразить это отчуждение между ними. И угадывалось тридцать лет спустя, что эти двое уже не любят друг друга как прежде. Он — предупредительный, восхищенный, без сомнения, влюбленный в эту женщину, которая его избегала. Она — отчужденная, неудовлетворенная, мечтательная. Они встретились год назад на пароходе между Гавром и Нью-Йорком. Она любила живопись. Он сумел ей понравиться. Они поженились через несколько недель. Мое рождение, впрочем, отдалило их одну от другого, и их пребывание в Вильфранше, должно быть, походило в какой-то мере на то, что я пережил с Авророй в Гранд-отеле. Так легко и, возможно, ошибочно предположить, что время не устает нанимать новых актеров, чтобы переигрывать одни и те же сцены.
Драма разыгралась в конце лета. Из-за художника, который был мужчиной пылким и обольстительным. Моя мать, которая, должно быть, мечтала о другой жизни, поддалась его обаянию, тогда как его кисть отразила ее отсутствующий взгляд. Они сбежали утром, никого не предупредив, кроме Орсини, который им не препятствовал. Поцеловала ли она меня перед тем, как уехать? Было ли у нее время объясниться или только оставить письмо? Что я тогда заметил из всего этого? Спустя немного времени выяснилось, что она погибла со своим любовником при неясных обстоятельствах. Отец делал вид, будто во всем винит Орсини. Потом он стал винить себя. Эта драма его доконала.
Я почти ничего не знал о моей матери, кроме того, что мой отец ее обожал и что у нее был капризный характер. Отец никогда не упоминал о ней в моем присутствии. Он презирал чувства, которые она вызывала в нем. Он даже предпочитал ее ненавидеть, потому что со дня на день она могла покинуть его со мной. Эта измена, как некий обряд, тайно объединяла нас. Иногда мне не хватало моей матери — как лакомства, которого я никогда еще не пробовал. Я осыпал ее упреками. Потом я восхищался ее верностью страсти. Или равнодушно отодвигал ее в эпоху капоров и засушенных фиалок. Я знал, не придавая этому большого значения, что она дала мне первый урок одиночества. И благодаря ей я усвоил, что есть женщины, которые дают жизнь перед тем, как исчезнуть.
Море все делало проще. Мое тело вновь обретало гибкость. Я снова плавал с рассвета в волнах, которые, должно быть, катились до залива Рапалло и, может быть, до пляжа Гранд-отеля. Одно за другим, притянутые солнцем, возвращались мои настоящие впечатления. Я приветствовал возвращение этих, таких ненадежных, союзников. Было ли это началом выздоровления? Я этому не верил. Я знал, что некоторые болезни обставляют свой уход как ритуальное действо. Будто скверные актеры, которые выходят на поклон, пока в зале остаются те, кто готов аплодировать.
Временами я чувствовал себя почти трусом, убегая от моей боли, и хотел удостовериться в ее побеге. Я думал об Авроре изо всех сил. Я бередил мою рану. Но видел, что она затянулась. Я испытал себя еще два или три раза. Я упорно сосредотачивался на Авроре. Но тоски уже не было. Тогда я воображал реалистичные и жестокие картины: как Аврора ласкает мужчину, или ведет с ним похабный разговор, или целует его взасос. Но тоска не возвращалась — должно быть, сбилась со следа.
Утром, купаясь, я даже подумал, что с этим покончено, что я освободился, и я уже не церемонился с моим несчастьем. Я его дразнил, как зверя, который был способен растерзать меня, но теперь, судя по всему, уже не страшен. Любовь, думал я, есть самая настоящая фикция. Нельзя принимать всерьез ни ее, ни вызывающий ее предмет, ни мучения, которые причиняют нам ее капризы. Значит, любовь — только песок и ветер? Всегда ли плохо соприкосновение с ней? И есть ли какая-нибудь реальность, которая не исчезает, как капля воды на раскаленной поверхности?
Но этого холодного презрения хватило ненадолго. Этим же утром, выходя из воды, я почувствовал, как тонкий обруч тоски сдавил мне горло — безо всякого повода. Вначале — почти незаметно. Без сомнения, последняя атака. Или последний удар когтей. Но этот обруч неумолимо сжимался, теснее, теснее… Вскоре мне стало трудно дышать. И, прежде чем я успел прилечь на понтон, это меня задушило. Одним нажатием. Без причины. Как палач, который работает с интересом и со знанием дела. За минуту до этого я еще верил, что моя боль потухла. Однако она меня ждала. Неизменная. Требовательная. Ожившая от временного забвения, в котором я ее оставил. Она проявляла нетерпение. Она вынюхивала все, что было во мне живым, чтобы полакомиться. Мое высокомерие рассыпалось. Тоска опять притягивала меня, как пропасть. Это бесконечное чередование забвения и удушья расшатывало меня. Я потерял уверенность в себе. Я чувствовал, что мне угрожают превосходящие силы неизвестного противника.
Вокруг Орсини царила любопытная атмосфера тягучего безделья. Его гости появлялись к полудню в кричащих одеждах, выпивали несколько бокалов джина и шествовали к бассейну; вид у них при это был спесивый, как у голенастых птиц. Остаток дня они проводили на соседних виллах, потом появлялись к ужину — за столом их лица начинали оживляться. Иногда они дремали в тени или играли в домино. Молодой компаньон Орсини всегда молчал. Время от времени он бросал на вас острый взгляд и быстро отводил его — это походило на то, как хамелеон ловит языком муху. Англичане все время были на яхте, высаживаясь на берег только пообедать. Они всем восхищались, и Орсини, который никогда не забывал о делах, пользовался этим, чтобы расписывать им достоинства скульптур или картин, которые он надеялся им продать.