Книга Осенняя история - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С отчаянно-бесстыдным видом Лючия протянула руку к моей руке. Я и не думал ей мешать, но непроизвольно отдернул руку. Мгновенно ее глаза наполнились слезами. Она взглянула на меня с какой-то горечью и укоризной. Печальным голосом она продолжила:
— Ты не хочешь, чтобы я стала твоей. Не хочешь, потому что я сумасшедшая. Но это не так, любимый, просто у меня такой изменчивый характер: бывает, распалюсь сверх меры, а иногда… как это выразить? Неужто ты не видишь, не слышишь, как складно я рассуждаю? Как понимаю все, что говорят, на равных с остальными… какая я спокойная? — Потупив взор, она скрестила руки на груди, сложила губки бантиком. Вид ее был жалок и вызывал глубокое сочувствие. — Говорить, говорить, говорить! Говорить после стольких лет, нет — впервые! И видеть дневной свет, выходить на волю и говорить с кем-то, то есть с кем-то еще. С тобой! С тобой, любимый! У кого мне научиться говорить, как это следует? Только у них, нет, только у него училась я говорить. Я знаю, я же говорю, я понимаю, что речь моя порядком старомодна, особенно когда я злюсь, но вот увидишь, я научусь. Я знаю столько языков, ты знаешь? И умею читать. Все, все книги. И многому могу тебя научить, о многом должна спросить тебя, многое показать, о многом переговорить с тобой. Почему ты не сочувствуешь мне? Будь хоть немного терпеливей. Скажи, что ты от меня хочешь, что я должна сделать, — я все исполню, ведь у меня получится, увидишь. О, как я тебя люблю! А ты, ты меня любишь? Ты знаешь, что меня тоже зовут Лючией, а как же еще? А как твое имя? Зачем ты меня искал, зачем преследовал? Я чувствовала, что ты ищешь меня по всему дому; я слышала, как бьется твое сердце в темных комнатах, по которым ты блуждал. А как сильно оно билось той ночью в твоей спальне и утром в подземелье! Да, это была я — кто же еще? И ты знал, что это я. Я хотела увидеть тебя, ведь я вижу в темноте… я так хотела дотронуться до тебя, как дотронулась совсем недавно, коснуться твоих губ, но я знала, что он этого не хотел, что он убьет меня за это. И ты думаешь, я этого не сделала? Ха-ха, сделала, — протянула она певуче, — но в ту ночь ты крепко спал. Вы почивали, я хочу сказать. И не раз еще я тебя видела, а ты не замечал меня. Так почему же ты не хочешь, чтобы я стала твоей? Только… только я боюсь. Я столького боюсь, боюсь всего на свете. Ты должен меня защитить. Тебе известно, что я тоже ведьма и могу вызывать мертвых? Не робейте, сударь! Я отдаю себя под ваше покровительство… — Поднявшись, она припала к моей груди и уж на этот раз меня поцеловала.
Неясные слова Лючии приоткрывали мне завесу многих тайн. Я постепенно утверждался в мысли, что уберечь ее и вывести к сиянью здравого рассудка еще возможно. Сбивчивая внешне, речь Лючии не была бессвязной. В ней, как и в жестах, да и во всяком внутреннем иль внешнем движении ее души, поступки, чувства и переживанья, свойственные каждой женщине, казались лишь преувеличенными, а не уродливыми и не искаженными. Чувственность ее болезненно, невероятно обострилась за время этой сумрачной и, судя по ее отрывочным словам, кошмарной жизни. Этим объяснялось и поразительное свойство проникать в чужие мысли. Она сама гордилась им, и, как я убедился, не напрасно. Довольно острый ум и редкая природная чувствительность — черты натуры тонкой и уязвимой — лишь проясняли остальное, и главное, то, что ее способности не выдержали этой беспощадной жизни. Но в то же время именно они являлись для меня залогом будущего воскресения Лючии.
Эти раздумья и ее тепло как будто оживотворили мои вначале притуплённые, растерянные чувства. И я заговорил с ней кротко, хотя и не без некоторой твердости. Она повеселела. Лишь временами на нее накатывали приступы непредсказуемой суровости.
Так миновала большая часть ночи. Не передать всего, что между нами произошло иль было сказано: есть вещи, которые должны остаться скрытыми в моей душе. Уже мы находились в спальне, на кровати — единственном, пожалуй, месте, где можно было чувствовать себя непринужденно. Она полулежала рядом, опершись на локоть, и продолжала говорить, быть может, не слишком сдержанно, но, несмотря на перевозбуждение, почти всегда — и даже без «почти» — ее слова лились легко и просто.
После свершившегося она немного успокоилась, и унялся ее мятежный дух. Довольно быстро Лючия меняла свой изначальный облик, тем самым подтверждая мои догадки. Сперва она казалась мне безумной, еще недавно — исцелимой, и вот теперь едва ли не вполне рассудливой. Я ликовал. Зловещие смешки уже не прерывали речи, а если прерывали, то изредка. Уже она не хмурилась сердито, не обращалась вдруг ко мне на «вы»; лишь иногда болезненная меланхолия туманила ей воспаленные глаза и принуждала испускать нетерпеливый стон.
Меня в ней поражали не только сверхъестественная проницательность и самоосознание как в прошлом, так и в настоящем, но и уверенность в суждениях, пусть внешне нерешительных и ко всему неведомо откуда взявшихся. До этого я говорил о разуме Лючии, дарованном самой природой, однако это разумение вещей или сердечная рассудочность мне представлялись созданными внове.
Хотя рассказ Лючии обиловал намеками и выглядел скупым и даже несколько уклончивым, мне удалось, помимо прочего, доведать основные обстоятельства ее истории.
Полагаю, они займут читателя, и постараюсь изложить их, прежде чем продолжу эту повесть. Итак, Лючия рассказала мне о прежней жизни и даже согласилась ответить на мои расспросы.
Вот коротко ее история. В юности отец Лючии воспылал неодолимой страстью к девочке из очень знатной в этой стороне семьи. Та страсть, хотя частично и до известной степени, была взаимной. Немало лет влюбленные встречали ярое противодействие со стороны родных и близких, приписывавших главную помеху для их союза огромной разнице в годах. Как бы то ни было, влюбленные добились своего, соединившись законным браком. После чего помянутая страсть не только не утихла и не вошла в спокойное супружеское русло, но распалялась все сильней, покуда не достигла своеобычных, крайних проявлений, чудовищных в своем неукротимом буйстве, покуда наконец не вызвала серьезных опасений за разум самого супруга, ибо, казалось, он не выдержит так долго неслыханный накал любовного огня и рано или поздно помутится. Конечно (и Лючия не преминула это подтвердить), те необузданные склонности сумели вырваться наружу благодаря объединявшей их природе, которой были убедительнейшим доказательством. Природа эта, необычайно чувственная, к тому же утончилась в предшествующих поколеньях, страдавших, вероятно, наследственным недугом. Вот почему под внешней оболочкой неудержимой, дерзостной решимости таились слабосильное безволие и нравственная неопределенность, рождающие, как известно, всякое излишество. Короче, здесь воистину звучал глас чистой крови во всем своем отчаянном, невыносимом одиночестве, подобный взрыву прародительских инстинктов.
В неописуемом благоговении перед любимой, супруг возвел алтарь. На нем все еще юная подруга простаивала обнаженной часами напролет и днем и ночью перед зажженными свечами, окутанная парами ладана, что, верно, было ей вполне по нраву. Во время вспышек беспричинной ревности иль просто похоти, случалось, доходило до всяческих жестокостей и даже истязаний, что тоже будто бы не вызывало у нее особого неудовольствия. После всех безумств супруг склонялся к дорогому лону и горестно рыдал над причиненными ей муками. Она же, плача по иным причинам, молила продолжать мученья, а если нужно, измыслить новые.