Книга Ненависть - Иван Шухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако как ни изворачивался верткий, словно черт, Лука Лукич, забывая о сне, о лакомом куске, о чарке вишневой настойки, а ни его присутствие на табачных плантациях, ни частые набеги на пашни и выпасы — ничто уже не могло сохранить строгий и ладный порядок, который прежде царил в его хозяйстве.
А ведь раньше, бывало, и пировал Лука Лукич в эту жаркую пору не менее, чем зимой на святках или на масленице, и по ярмаркам шлялся вволю, и месяцами не показывался батракам и поденщикам. Но дело шло своим чередом. Вовремя поливались и пасынковались та-баки, бесперебойно и весело постукивала жерновами паровая мельница. На славу плодились и множились овечьи отары и конские табуны. А в доме, дремотном от изобилия, кротко мигала и тлела неугасимая лампада перед иконой древнего суздальского письма. Прочно установившийся запах воска, кожи, лампадного масла умиротворяюще действовал на Луку Лукича в часы короткого отдыха после беспокойных верховых скитаний. Да, добросовестно батрачила на него фартовая жизнь, предугадывая самые сокровенные замыслы и надежды! В ту пору он верил покойной матушке, некогда утверждавшей, что она родила сынка «в рубашке» и что жизнь ни в чем не обидит, не обделит его…
Да всему, видно, выписан свой срок на роду! Скорее не разумом, а чутьем вдруг понял Бобров, что недалек конец былому благополучию. Исподволь, но все крепче
и крепче стали поджимать его налогами. Он платил исправно. Приобрел государственных займов тысяч на десять. Но от новых бед и напастей все же не откупился. Нагрянуло в начале весны в райцентр грозное краевое начальство и сразу же подрезало крылышки Луке Лукичу, лишив его ста десятин отменной земли, арендованной у “соседних аулов. С этой превосходной земли снял он всего один урожай. И было о чем скорбеть Боброву, когда он узнал, что вся эта земля отошла к создававшемуся зерновому совхозу.
Попытался Лука Лукич сделать ход конем. Навестив землеустроительную партию, работавшую на разбивке земельных участков будущего зерносовхоза, Бобров решил взять быка за рога. Оставшись с главным землеустроителем наедине, он без обиняков завел такой разговор:
— Напрасно меня обижаете, дорогой гражданин землемер. Не заслужил я такой обиды.
— Чем же я обидел вас?
— Земли — золотого дна — лишили.
— Вы об участке, прирезанном зерносовхозу?
— Так точно.
— Так это же земля не ваша.
— Я ее обрабатывал. Двух урожаев не снял. Потрудитесь оставить за мной. В долгу не буду…
— Позвольте, я не совсем понимаю вас,— признался начальник землеустроительной партии. Он и в самом деле не понимал, к чему клонил этот мужик в широкополой войлочной шляпе.
— Все, по-моему, ясно как божий день. Деньги на бочку — и делу конец,— сказал Лука Лукич, извлекая из-за пазухи потертый, туго набитый кожаный бумажник. Но, заметив гнев на лице землеустроителя, он на секунду опешил и, придерживая рукой полуоткрытый бумажник, спросил: — Тысячи хватит? Аль маловато? Да вы не тушуйтесь. Мы же с вами — один на один. Без свидетелей. Ежели маловато, полтыщи еще прикину. Я не из скупых. Не еврей. Православный человек. Душа нараспашку!
Смолоду приученный покойным родителем, крупным скотопромышленником, легко покупать за деньги нужных людей — от полударовых батраков до дорогих уездных и губернских начальников,— Лука Лукич был обескуражен неожиданной реакцией, которую вызвала у землеустроителя бесцеремонно предложенная взятка.
Землеустроитель побледнел и не в силах был вымолвить слова. Наконец, собравшись с духом, он с такой яростью рванул взяткодателя за борт потертой кожаной куртки, что вырвал с мясом две медные пуговицы.
Лука Лукич потом не мог припомнить, при каких обстоятельствах оказался он за дверью.
Попытка купить землеустроителя окончилась крахом. Но после этого скандального случая Бобров твердо решил постоять за себя, а если и придется ему уйти, то с таким грохотом на прощание хлопнуть дверью, чтобы многие не забыли об этом долгие годы…
В канун встречи с Алексеем Татарниковым, о котором Бобров немало уже успел вызнать и сближения с которым искал давно, выехал он на степную заимку.
Было жарко. Томилась распятая под знойным небом степь. Тихо звенели на ветру мечи прибрежной озерной осоки. В голубом небесном огне плавились редкие невесомые облака. Сонно кружились над степью беркуты.
Мерно покачиваясь в казачьем седле в такт четкой иноходи гнедого, Лука Лукич хищно поглядывал на позолотевшие волны спелой пшеницы, на гарцевавшие вдали конские косяки, на пасшиеся по увалам овечьи отары.
Охмелевший от бражных ароматов табачной плантации и медовых запахов степного разнотравья, Лука Лукич был настроен на грустный лад. Смежив лиловые веки, он отдался беспокойным думам о диковато-яркой красоте непокорной девятнадцатилетней поденщицы Любки.
Не впервые влекла его к себе нездешней, бросавшей в оторопь красотой эта, прибившаяся к поденщикам с дальнего хутора, молчаливая, безответная в работе девка. В строгом, смуглом, не совсем русском лице ее, как и во всей гибкой фигуре с приподнятыми под ситцевой кофточкой маленькими грудями, было что-то полудикое, властное, что и смущало людей, и влекло к ней с необоримой силой.
Поражала всех в Любке и трогательная ее опрятность. Работая от зари до зари на бобровских плантациях, задыхаясь в угарном табачном чаду, Любка всегда выглядела в красной с белыми крапинками ситцевой
кофточке, в бордовой с оборками юбке праздничной и нарядной. К подружки, товарки по поденным работам, втайне любуясь ею, завидовали ее красоте и опрятности.
Любка чуралась девичьей дружбы. Работая на табачных плантациях, она старалась держаться поближе к ребятам и мужикам, и те охотно принимали ее в свои бригады.
Работница, правда, из Любки была не ахти какая. Но молодые парни и пожилые мужики любили ее за доброту, отзывчивость, а главное, за удивительно чистый, как родниковый ручей, прозрачный, серебряный голос.
По вечерам на полевом таборе поденщиков, когда пахло от соседнего озера камышом и птицей и замирал на плесе страстный гагарий шум, Любка присаживалась с девушками к костру, заводила хоровую протяжную песню. Чуть склонив набок непокрытую темноволосую голову, полуприкрыв позолотевшие от костра глаза, запевала она негромким грудным голосом любимую песню:
Я у матушки выросла в холе, Не видала кручинушки злой, Да счастливой девической доле Позавидовал недруг людской!
И за трепетно-светлым голосом Любки высоко поднималась над степью стайка таких же светлых и трепетных девичьих голосов. И песня, с лету подхваченная трубными мужицкими голосами и юношескими подголосками, разливалась в вечернем степном просторе широкой вольной рекой:
Речи сладкие он мне лукавил И нашептывал ночью и днем. Мне наскучили игры-забавы, Мне наскучил родительский дом.
Озаренная неяркими отблесками медленно угасающего костра, самозабвенно поющая Любка казалась еще более чистой, тревожно похорошевшей. С особенной страстью и силой звучал ее голос в конце этой похожей на невинную девичью исповедь песни: