Книга КОГИз. Записки на полях эпохи - Олег Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай сначала со встречей, держи стакан! А потом будешь рассказывать про все дефекты книжки и о своих делах. А то я о тебе только от нашего Лени Блистера слышу да от вашего Дымка, который мне иконы возит. – Он налил в стаканы, и мы выпили.
– Про все дефекты и недостатки я тебе рассказывать не буду – смотри, происхождение у книги самое что ни на есть благородное.
– Гена, к недостаткам таких редкостей, как эта, я всегда отношу их цену. Поэтому говори, я жду!
– Лука, ты лучше меня знаешь – у таких предметов цены нет. Поэтому сколько скажешь – столько и будет. Мне она досталась бесплатно, и она мне не нужна. А тебе ее хочется иметь. Сколько скажешь, столько и будет.
– Насчет того, что ее цену нам с тобой никто сегодня не скажет, это точно. А вот насчет того, что она мне нужна, – в этом я уже и не уверен. Хотя думай – у меня в сейфе сейчас восемь тысяч долларов. Вот их я и могу тебе сейчас заплатить, и – все!
– Я даже думать не буду. Ты сказал – я согласен.
Лука достал из сейфа газетный сверток и протянул мне:
– Считай!
Я, не глядя и не считая, засунул его в карман. Лука пожал плечами и улыбнулся:
– Это – по-нашему!
Он снова подошел к столику и налил в фужеры по изрядной дозе из своей квадратной бутылки «Джонни Уокер», но выпить мы не успели: нас прервал чей-то насмешливый и высокий, почти фальцетный голос:
– Что же вы делаете-то, разбойники: пост идет Филипповский, а вы пьянствуете.
На входе, на верхней ступеньке винтовой лестницы стоял, сняв шапку, симпатичный широколицый русоволосый господин.
Шуба его, а точнее, драповое пальто с шалевым воротником из выдры и подбитое, как мне показалось, куницами, было распахнуто. От господина прямо-таки тянуло задором и радостью.
– Илья Сергеевич, проходите, гостем дорогим будете. Сейчас я освобожусь, и мы с вами поболтаем. А пока вот, посмотри, на мольберте стоит: Федор Стратилат в житиях, семнадцатый век, сохранность – четыре с плюсом, видны реставрация и поновления прошлого века. Геннадий, – обратился Лука уже ко мне, – давай я тебя познакомлю со своим другом, великим русским художником и хранителем чистоты и духовности православной, Ильей Сергеевичем Глазуновым. А это, – обращаясь уже к художнику, произнес мой друг, – Геннадий, он из города Горького, он поэт.
Мы пожали друг другу руки. Я понял – пора уходить. Но тут художник, который довольно холодно отнесся к знакомству, вдруг как-то загадочно на меня посмотрел и спросил:
– А вы случаем Володю Холуева и Дмитрия Арсенина не знаете?
– Знаю, конечно, и хорошо. А у Дмитрия Дмитриевича я, бывает, ночую, когда его Лида уезжает навестить дочку. Он после инфаркта боится ночевать один, и я остаюсь с ним. Мы большие друзья.
Глазунов как-то интересно хмыкнул и на мгновение задумался:
– Я ведь с ними вместе в Питере, в репинской академии, учился. Славное время было. А потом мы вместе на Светлояр на ваш ездили. Я тогда работал над Мельниковым-Печерским. Передай им обоим большой привет от меня.
Мне не понятно, как это получилось, но на улице, на выходе из салона, меня уже встречали Леня Блистер и Сашка Соловей.
– Ну что – продал? – в один голос спросили они меня.
– Продал! – ответил я.
– Жалко, – сказал Соловей. – Я бы пятнашку дал.
– Да чего там жалко – подарок! – сказал Леня Блистер. – Ну захотелось человеку сделать подарок и – сделал! Подарить Библию – это же хорошо.
В конце этого текста, который даже не назовешь рассказом – настолько он бессодержателен и мал, я вспомнил ситуацию, которая когда-то меня зацепила и с которой мне и хочется начать.
В мои первые студенческие семестры я, недовольный выбором своей будущей специальности, практически не появлялся на лекциях в аудиториях, а буквально метался по богемным тусовкам Москвы и Питера, часто ночуя в плохоньких бедных мастерских пока что безвестных миру художников.
Лев Нусберг, младофутурист и проповедник кинетизма как искусства будущего, руководитель группы «Движение» и любимчик ЦК комсомола, у которого он регулярно умудрялся выбивать деньги на свои сомнительные проекты, был одновременно другом и советчиком многих будущих диссидентов и невозвращенцев. По непонятной причине я его чем-то тоже интересовал – он любил со мною обсуждать идеи саморазрушающихся конструкций и пытался привлечь к работе в группе, отчетливо различая в моем характере черты средневековых луддитов. Я с удовольствием проводил время с этими зацикленными на своих идеях ребятами, но каждый раз, когда вечером вставал вопрос о моей ночевке, нам его приходилось решать заново. Как-то даже обсуждалась возможность моего фиктивного брака с какой-то страшненькой молоденькой москвичкой ради прописки, чему, слава Богу, не дано было сбыться.
Однажды уже поздно вечером я позвонил Нусбергу с телефона-автомата, благо я тогда умел пользоваться ими бесплатно, хитро управляя рычагом, и попросился на ночлег. Однако Лев был явно чем-то озабочен и велел не подниматься к нему, а ждать на улице. Через несколько минут мы встретились в каком-то грязном темном тупике, и озабоченность объяснилась. В совсем не далекой, но достаточно глухой мордовской Потьме близкие Левкины друзья, знаменитые уже на весь мир – Галансков, Добровольский и Саша Гинзбург объявили голодовку. «Голос Америки» быстро донес эту весть до Москвы, и уже на другой день Нусберг с друзьями написали открытое письмо в поддержку свободомыслящих правдолюбцев, которое подписали два десятка его единомышленников, в их числе, как оказалось, было и мое имя. А так как Саша Гинзбург был соседом Льва по лестничной площадке и за ней велось круглосуточное наблюдение, по крайней мере уже несколько дней, то ночевать здесь – дело стремное.
И повел меня Нусберг ночевать в какую-то комнатушку к своему другу и соратнику, а теперь-то уже великому русскому художнику-концептуалисту Франциско Инфанте. Его я шапочно знал по разного рода вечерним квартирникам, на которых мы довольно агрессивно обсуждали возможности цветомузыки: музыкальные светящиеся фонтаны в Сочи Яшка Карасик уже спроектировал. Мы, на примере «Петербурга» Андрея Белого, рассматривали возможность сенсорным путем раскрашивать читаемые тексты. Представляете: ведешь по странице пальцем, и, в зависимости от настроения и содержания текста, она переливается разными тонами, от спокойных бирюзово-зеленых до активно-возбужденных алых и синих. А то разольется всполохами северного сияния или рассыплется звездами августовского неба. Хотя, помнится – мне даже как-то раз приходилось обмывать обложку книжки Артура Кларка, украшенную композицией Франциско.