Книга Человек не отсюда - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваше письмо и мой ответ я собираюсь показать моему ближайшему другу Евгению Львовичу Фейнбергу (надеюсь, Вы не будете возражать против этого). Он глубже меня понимает все это, больше думал на такие темы. Я нарочно не покажу ему письма до отправки, ибо хочу отразить свое собственное мнение, без влияния его критики, его мнения. Так интереснее, а если пойму, что не прав, то буду только рад согласиться с более совершенным пониманием.
<…> Если найдете время, будем рады Вас видеть.
* * *
Найти виноватого у нас невозможно. Комитеты, организации, отделы, фонды — система из множества механизмов, в которой никто не в состоянии разобраться. Она всех устраивает, всех укрывает. Ответственного нет. У каждого есть бумаги, подзаконные акты, инструкции, ссылки — все для безопасности.
* * *
Есть внутри сливы косточка, и что бы со сливой ни делать, все равно из этой косточки вырастет слива. Непогода, почва плохая что-то изменяет, немного, так и в человеке.
* * *
16 июня 2010 года в Петергофе открыли восстановленную царскую ферму «Фермерский дворец» Александра II. По-видимому, задуман он был для детей царя, знакомить их с сельской жизнью. Великолепный большой участок. Сам дворец не дворец, без пышности, зато все со вкусом. Много фотографий, портретов. Наследника, да и остальных детей.
После
Лес черный, сизый, как грузная туча. Плывешь на озере, и позади остаются от весел воронки, тянется гладкий след на шершавой воде. Он виден долго. День серый, теплый, где-то гремит сухая гроза, длинные, нестрашные молнии падают в лес. Лиловый блеск гаснет в воде. Вдруг нас нагоняет дождь, он рушится на озеро стеной, это ливень, он лупит, лупит воду с такой силой, что вверх поднимаются большие водяные гвозди и также внезапно исчезают. Сосны разом поседели, в длинных иглах завязли капли, дождь кончился, а лес еще долго отряхивается. Листва шевелится от капающих капель, они стучат в лесу шумно.
После дождя в помутнелой воде играет рыба, она выскакивает над поверхностью то там, то тут. Взблескивает чешуей уклейка, плотвичка, они прыгают вокруг плывущих сучков. Говорят, рыбе не хватает кислорода, но мне явно ощущение игры, какой-то непонятной, веселой рыбьей игры.
Воздух словно выстиран. Черная спина дороги, красные стебли гречихи, голубая пшеница, сизые овсы. Вечерняя мошка, избы, которым по сто лет, рыбачьи лодки в оборванных камышах. Пахнет земляникой, смолой, дикой гвоздикой.
В траве бурная жизнь. Председатель словно звонит в колокольчики, обрывая грубую речь навозного жука, стрекочут кузнечики, нарушая регламент, не в силах остановиться, вежливая речь божьей коровки…
* * *
Самая большая потеря для человека — несчастное детство. Мое детство было счастливым. Я своему детству благодарен. Я живу с ним до сих пор. Оно помогало мне с внуком. Я вспоминал себя и старался терпеливо отвечать на его «почему? как? зачем?». Понимал, что ему нужно упрямиться, делать по-своему. Кажется, мой отец тоже это понимал. Чувства к сыну и внуку разные. Внук — любовь напоследок, самая сладкая, с горьким вкусом — не дожить, не узнать, как у него сложится.
У меня не было дедушки. Мой отец был старше мамы на двадцать три года. «Твой дедушка», — говорили мне одноклассники. Я обижался. Зря. Он заменял мне и отца, и дедушку.
На самом деле он был еще крепок, силен, мать совсем молоденькая, я между ними — две любви, два теплых, разных тока, они вздымали меня, я парил, какое счастье бежать под их взглядами, прыгать, карабкаться. Отец любил меня терпеливей, нежнее, мать строже. Работа в лесу разлучала нас, и когда летом он получал меня, он наслаждался отцовством.
Потом его выслали, потом сделали «лишенцем», осудили так, что он не мог жить в больших городах. Лес помогал ему. В лесу было все равно, «лишенец» он или полноправный гражданин.
Родных у нас не было. Как я теперь понимаю. Родители скрывали про них, наверное, потому, что они жили за границей. У мамы — где-то в Прибалтике или в Польше. У отца — не знаю, но какая-то часть его молодой жизни была от меня спрятана. Отец не прочь был выпить, предпочитал самогон, любил купаться, крепко париться в бане, играл в шахматы. Главная же черта его жизни была доброта. Была она естественной, он первый от нее удовольствие получал.
Умер он, когда я был уже женат. Успел понянчить мою дочь, многое успел увидеть из моей жизни. С его смертью я лишился зрителя-болельщика, всегда заинтересованного, собственная его жизнь к старости занята была прежде всего переживанием моих радостей и невзгод.
Смерть не удалила его из моей жизни. Я даже чаще размышляю о нем, появилось больше интереса к его прошлому, его молодости, к таланту его доброты, ибо я убедился, что это главный талант человека. Он никогда не чувствовал себя виноватым перед властью, законом, а вот перед семьей, передо мною — да. К сожалению, мы почти не говорили об этом. Не так давно отвечая на вопрос, зачем в 1941 году я записался в Народное ополчение, я счел этот вопрос наивным — был всеобщий порыв… Однако сюда добавлялось что-то мое, личное. Мне хотелось доказать, что я не сын «лишенца», ссыльного, а я доброволец, я в первых рядах. Война давала мне возможность проявить свой патриотизм, я почувствовал свое равноправие. Драгоценное чувство, теперь малопонятное. Я не хуже других, теперь я советский. Наверное, таково было неосознанное побуждение, в то время оно, сокровенное, таилось у многих.
* * *
В десятом классе меня не прияли в комсомол как сына высланного. Дома я пожаловался матери. Она ничего не ответила. Я рассказывал, как это было, остальных приняли, а мне отказали. Не утешала, хоть бы слово сказала, сжав губы, молча строчила на своей машинке.
Я лег на диван, стало обидно, что у себя дома родная мать хоть бы подошла, по голове погладила. Думаю, что я заплакал, во всяком случае так я сейчас вижу ту сцену. Достоверно в ней молчание матери, холодное, упорное молчание.
Наверняка она проклинала сволочные порядки этой власти, этой уродской страны… Ненависть переполняла ее. Только теперь я сообразил, что она никогда при мне не поносила власть. А может быть, ее даже устраивало, что ее мальчика не приняли в комсомол.
Паренек этот все лежит на диване, раздавленный, жалкий, никем не понятый, никому нет дела до его позора и несчастья. Он всерьез считает, что отныне он отщепенец, будущее его растоптано, надеяться не на что. Это выглядело жизненной катастрофой.
* * *
Веры в Господа инквизиторам не хватало. Еретиков, которым они уготавливали место в аду, они, не дожидаясь срока, здесь, на Земле, живьем жгли на кострах. Словно не надеясь на Высший суд.
Календо оставил нам описание Ада, чисто журналистский очерк. Подробный, суховатый, но с деталями, подсмотренными газетчиком, краски, запахи. Грешники не горят, их не сжигают, как, допустим, сожгли Джордано Бруно, их поджаривают. Специальная смесь замедляет эффект огня.
Ад и Рай равноценны, ибо оба требуют вечного пребывания. Ад это как бы изнанка Рая.