Книга Сад, пепел - Данило Киш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На пятнадцатой странице потоп — уже далекое, мифическое воспоминание, а урок Вавилонской башни — утилитарное, урбанистическое и архитектурное достижение: здания и башни строятся без претензий на божественное, для использования земного: людьми; дома в один, иногда в два этажа. Но в этих одноэтажных домах живут потомки Ноя и Авраама, многочисленные, как муравьи, целые легионы бородатых, опаленных солнцем мужчин, косматых, как овцы, болтливых, как сороки, ленивых и грязных, — толпы пьяниц, из всех божественных атрибутов праведников сохранили только свою принадлежность к мужскому полу, свою библейскую плодовитость, как у быков, и эту свою способность они возвели в принцип, превратили в порок, они набрасываются на женщин и обильно изливают свою оплодотворяющую слизь, а женщины, беспрерывно беременные, производят на свет будущих грешников, гроздьями, как икру.
Зная себя, сознавая свою порочность, сознавая, что любопытство — главная черта моего характера, любопытство на грани греха и которое само по себе грех, по крайней мере, в моем случае, я, разумеется, переживал ужасные муки в воротах Содома. В ложной роли праведника я отдавал себе роль жены Лота, потому что мне ее поступок казался таким человеческим и очень порочным, а, следовательно, близким мне. Объятый любопытством, привлеченный величественной и ужасной сценой пожара и катастрофы, когда дома рушатся, а башни складываются, как домино, и человеческий вопль возносится к небу (любопытство, доведенное до взрыва и еще больше спровоцированное божественным предостережением, вдруг превращалось в мое единственное и всесильное свойство, душило во мне здравый смысл и чувство страха, превращало меня в слабую женщину, неспособную противиться своему женскому любопытству), я оборачивался, быстро, всем телом, словно под действием центробежной силы своего любопытства, которое меня пронзало как меч, становясь моей осью.
Но когда братья продали меня в Египет, я покорно стоял среди суровых темнокожих торговцев рабами, наполненный тихой радостью мученика, с сознанием того, что я исполняю свою роль праведника и жертвы. Гомон египетских базаров, негры, арабы, метисы и метиски, звук и гул незнакомых языков, запахи экзотических фруктов, пыль пустыни, караваны верблюдов, опаленные солнцем лица бедуинов, вид и краски иных ландшафтов, авантюра предстоящего путешествия по пескам пустыни, вместе с рабами, — все это было лишь мистическим декором к моей мистической судьбе, вознаграждение за все страдания, первый акт моей библейской драмы.
На двадцать седьмой странице моя роль Иосифа уже сыграна, она уже пережила свой пик, величественный «хеппи-энд» труб и фанфар, улегся песок пустыни, и гомон египетских базаров уже давно замер. Мне же в библейском фарсе назначена новая роль, весьма пассивная, если угодно, второстепенная, даже незначительная, роль Моисея, и я переживаю свою, несомненно, самую волшебную метаморфозу, какое-то квази-антропософское возвращение назад, в самое раннее детство, но, разумеется, — и это никак нельзя упустить из виду, — я вновь становлюсь жертвой, самой невинной в мире, жертва жертв (как мой отец): одним из младенцев мужского пола, которых бросили в воды Нила по приказу жестокого и всемогущего царя. Но я, как всегда, счастливое исключение, избегаю смерти, потерянный, которого найдут, принесенный в жертву, который воскреснет. Итак, моя мать укладывает меня в камышовую корзину, законопаченную смолой, потом оставляет меня на берегу Нила, и я, во второстепенной, но исполненной достоинства роли найденыша, становлюсь сиротой, без отца и матери, сакральный enfant-trouve.[27] Поздним утром, пронизанным солнечным светом, на берегу Нила, когда мой плач слышит фараонова дочка, смуглая красавица в сопровождении своих придворных дам, я переживаю какой-то нездоровый, греховный экстаз, абсолютно за пределами моей возвышенной роли. Забываю, что я — новорожденный, и что из всего, что может поразить человека, могу только почувствовать и пережить сценический эффект солнца, которое резко ослепляет меня в тот момент, когда дочь фараона приподнимает крышку моей камышовой корзины-колыбели, где я ожидаю исполнения своего предназначения и играю второстепенную роль, состоявшую в том, чтобы хныкать как можно громче, дабы привлечь внимание праздно прогуливающихся царственных особ. Но это для меня совсем неважно. Я исключительно чувствителен ко всем сюжетам, в которых появляются цари и короли, королевичи и царевичи, принцы и придворные, равно как царицы и королевы, принцессы и придворные дамы, особенно они, и я чувствителен к звуку названий экзотических стран, в которых чаще всего происходят эти королевские истории, к Испаниям, Китаям и Египтам, я почти эротически переживаю тот момент, когда меня обнимает красавица-дочь фараона, тронутая сочувствием, которое в ней вызывает мой плач, и когда на гравюре грациозные спутницы на своих лирах и лютнях начинают исполнять слезливую сопроводительную мелодию. (Эту чувствительность к королевским темам я унаследовал от мамы, в рассказах которой протагонистами всех великих и важных драм были короли, принцы и принцессы, а прочие смертные должны были довольствоваться ролью статистов, анонимной толпы, из которых только кое-кому, чаще всего красавице-цыганке или красавцу-цыгану, удавалось удостоиться какой-нибудь возвышенной роли, на что и опиралась драматическая траектория ее рассказов. Ведь мама в юности была подвержена сильному влиянию Приключений последнего Абенсерага Шатобриана,[28] в вольном переводе короля Николы I Петровича,[29] и это влияние не ослабевало всю ее жизнь.) Для меня хеппи-энд и исход всей этой моисеевой драмы именно здесь, в этой встрече, и драма дальше не развивается, остается окаменевшей в вечном мгновении душного и влажного египетского дня, в тот момент, который и есть для меня кульминация этой драмы, а будущая судьба Моисея меня больше не касается, в продолжении — только несущественные поучения, напечатанные нонпарелью, и то, что вне драматического действия: отбытие королевской процессии, пение придворных дам царевны, ритмичное покачивание их бедер под пестрыми туниками, звук струнных инструментов.
На гравюре не представлен настоящий конец всего. Я говорю «настоящий конец», потому что это действительно ужасный и необратимый конец, стремительный, внезапный катаклизм, конец всего живого, хотя мы всего лишь на тридцать третьей странице. Но это, так сказать, действительно настоящий финал: меня, моей книги (я не могу дальше читать) и этой главы Библии. Смерть приходит совершенно неожиданно, обрывает мое чтение, перерезает нить моей фантазии ножницами мрака, а этот мрак, эта ужасная тьма за пределами сил и возможностей вдохновенного гравёра, который отступается от великой, апокалиптической темы, — передается гениальной живописностью самого текста и слога, смысл которых понемногу теряется, передается божественному всесилию обнаженных слов, невротическому