Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом авторы грустного повествования о Шпыньке вынырнули совершенно в другое время и в совершенно другом месте и при совершенно других обстоятельствах. Сам Эренбург относился с симпатией к Хацревину, ласково называя его Хацем: «Почти каждый вечер к Лапину приходил Хацревин, человек обаятельный и странный. Он был внешне привлекательным, нравился женщинам, но боялся их, жил бобылем. Меня в нем поражала мягкость, мечтательность и мнительность. Почему-то он скрывал от всех, даже от Бориса Матвеевича, что болен эпилепсией».
Сестра матери Лотта в ранней молодости вышла замуж за начинающего драматурга Александра Корнейчука, будущего сталинского любимца и выдвиженца. В ту пору Лотта вместе с мужем находилась в Риге, и Вилис Лацис чуть ли не каждое утро в ресторане преподносил ей маленький букетик прибалтийских розочек. О таких женщинах, как она, говорили — обольстительная. Рослая, крепкая, спортивная, с сияющими глазами, она покоряла сердца походя, не желая того: романтический опыт у нее отсутствовал. Сталин обратил на Лотту внимание в театре на одном из спектаклей, может быть, на премьере комедии «В степях Украины»:
— У вас красивая супруга, — заметил он растерявшемуся и испуганному драматургу в беседе после представления.
Вечером следующего дня обезумевшая от страха чета бежала в Киев. Корнейчук передал Лотте не весь разговор со Сталиным. Отдышавшись дома, Корнейчук вызвал из гаража «бьюик» с верным шофером Ваней Бугаем и повез жену на прогулку в Святошино и там, в лесу, сообщил, что вождь после комплиментов Лотте предложил совершить поездку с какой-то группой в Соединенные Штаты Америки.
— Если ты уедешь, — ответила Лотта, — я наложу на себя руки.
Корнейчук знал ее характер и слег в постель, жалуясь на сердце. Собирали даже консилиум во главе с академиком Стражеско. Соблазнительных предложений больше не последовало, а вскоре началась война. Посередине оказалась гостеприимная Рига.
Всем здесь командовали во время декады Вилис Лацис и Фадеев. Сталинскую — далеко не бездарную — элиту восхитила буржуазная столица некогда независимого государства. Европа, да и только! И какая Европа! Комфортабельная, неподдельная, сохранившая природную красоту и аромат. Особенно привлекал знаменитый рынок, кафе и рестораны. Лебедев-Кумач и мнящий себя наследником Маяковского Кирсанов из злачных мест не вылезали. Вирта приценивался к заграничным вещам в магазинах. Янка Купала гулял по кривеньким, с башенками, улицам, сохраняя на лице мрачную думу провинциала. Вот какой могла бы быть столица Беларуси! Культурный и образованный поэт Бажан осматривал достопримечательности и возвращался в номер гостиницы «Рим» далеко за полночь. Дирижер Гаук два раза в день посещал Домский собор. Борис Барнет, любимый киевским начальством кинорежиссер, непрестанно щелкал модной тогда «лейкой» с выдвижным блестящим от никеля тубусом. Любовь Орлова взяла на прицел ателье индпошива и обувные салоны. Григорий Александров и Охлопков оживленно беседовали друг с другом и дарили бывшим актрисам театра Мейерхольда, год как расстрелянного, те же изысканные прибалтийские розочки. Эмиль Гилельс, оставив Гаука в одиночестве, рылся на книжных развалах и покупал ноты, недоступные в Москве. Корнейчук переживал успех комедии «В степях Украины», поставленной в Малом театре Судаковым, где в очередь играли Зеркалова и Фадеева. Шампанское на столике не переводилось, а в номере лилось рекой.
Никто из них не задумывался о судьбе главного латвийского города. Никто не задумывался и о собственной судьбе.
Страшные мысли старались гнать от себя прочь.
В первые дни второй войны с немцами
Мимолетной жертвой Лотты пал Хацревин. Рядом они выглядели прекрасной парой, будто рожденные друг для друга. Разумеется, ни о каком настоящем романе и речи идти не могло, но взаимная, скорее дружеская, симпатия — появившись — с каждым днем укреплялась. Хацревин, если можно так выразиться, ухаживал за Лоттой наивно и по-товарищески, но элегантно, с цветами. Рига, несмотря на то что корчилась от ужаса под ударами депортаций, была завалена цветами. Как кладбище в День поминовения.
Когда над Ригой в первый день вторжения закружились «мессершмитты», никто не предполагал, что отъезд гостей Вилиса Лациса произойдет так скоропалительно. Никому не хотелось покидать Ригу. Хацревин и после речи Молотова агитировал Лотту:
— Ну что вы всполошились, дорогая моя, это, вероятно, провокация! Задержимся еще на денек-другой, предстоит поездка в Айгвиду. Фантастическое по красоте место! Все уладится, все уладится! А тут сосны и море. Райский воздух, метровые копченые угри, монбланы взбитых сливок!
— Вы сумасшедший, Хацревин, — отвечала Лотта. — Вы не знаете немцев. А я уже была под их оккупацией в 1918 году. Я видела, как они входили в город — длинной серой лентой, под моросящим дождем. Офицер ехал на лошади и свернул на мосту к перилам, притиснул мордой, улыбнулся, показав оскал, и сказал: «Метхен, нах хаузе!» А лошадиной мордой все теснил и теснил, заляпал с ног до головы вонючей желтоватой пеной и все твердил и смеялся: «Метхен, нах хаузе!» А солдаты шли, вышагивая, как манекены, шли и шли, не повернувшись и никак не реагируя на то, что происходило у перил. Через пару дней они заявились в лазарет, где работала наша средняя сестра Сашенька, погрузили на телеги всех русских офицеров, вывезли на берег Буга и расстреляли. Вы еще не знаете немцев, Хацревин. Надо немедленно отсюда уносить ноги!
Хацревин молчал: быть может, он знал немцев, но не мог вполне оценить мощь нового вермахта.
Вечером в номере Фадеева состоялся военный совет. Одни считали, что надо немедленно собираться и уезжать по домам, другие рекомендовали главе делегации дождаться приказа из Москвы. Вилис Лацис старался успокоить гостей. Где-то в середине дня Лотта, столкнувшись с Фадеевым в коридоре гостиницы, сказала, глядя в его серо-стальные глаза:
— Саша, нельзя медлить ни минуты. Они сдерут с нас шкуру живьем, если захватят. Я вовсе не паникерша. Но я хорошо знаю, что произошло в Польше и в западных районах, примыкавших к Украине.
— Не беспокойтесь, Лотта, — ответил Фадеев. — Завтра нас всех здесь не будет. Неужели вы думаете, что я позволю…
Он не договорил и, махнув рукой, мелко перебирая ногами, поспешил вниз по бесшумной ковровой лестнице. К вечеру Фадеев связался с Москвой и получил строжайший приказ: забрать всех до единого и выехать в столицу. Это было бегство. Не эвакуация, а именно бегство. Бегство, о котором узнала вся Рига.
На Старой площади и Лубянке, откуда поступали распоряжения Фадееву, отлично понимали, что немцев вдали от Риги не удержать. Они вообще очень хорошо понимали ситуацию, и ничто не являлось для них неожиданностью.
Беглецы уходили из гостиницы «Рим» ранним утром. Им предстояло пройти сквозь шпалеры евреев и русских, громко восклицавших:
— Товарищи, на кого вы нас покидаете?
За тонкими шпалерами людей — эмигрантов первой волны, евреев, владевших издавна русским языком, служащих новой администрации, которые боялись, что немцы окажутся здесь раньше, чем будет налажена эвакуация, — стояла бесформенная толпа молчащих латышей и царило прибалтийское — дерзкое — спокойствие. Никто из людской гущи не бросал никаких реплик, никто не злорадствовал. Депортации не вызывали сейчас приступа ненависти. Похоже, что масса, разделенная противоположными интересами и неодинаковыми судьбами, застыла перед надвинувшимися несчастными событиями, круто изменявшими — в который раз! — жизнь.