Книга Семейная хроника - Татьяна Аксакова-Сиверс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 1954 года здоровье отца настолько сдало, что впервые было произнесено страшное слово «рак желудка». Верный своему стоицизму, он продолжал ходить на работу в Исторический музей. Лишь в последнее время его стала сопровождать туда и оттуда его любимая сотрудница и ученица Светлана Алексеевна Янина. Необходимо все же признать, что если голова моего отца оставалась такой же светлой, как она была в наилучшие годы, характер его под давлением болезни сделался очень раздражительным. Он это сознавал и иногда говорил со своей очаровательной улыбкой: «Я становлюсь брюзгой».
Но вот пришло время, когда отец не смог пойти в музей (1 сентября 1954 года) и когда я была вызвана телеграммой в Москву. Последующие три недели представляются мне одним из наиболее мрачных периодов моей жизни. Отец, находясь в полном сознании, уже ничего не мог проглотить. При его упорном нежелании не только лечиться, но и обследоваться, он умирал со стоической покорностью неотвратимому. За десять дней до смерти он подал заявление о выходе на пенсию (ему минуло 88 лет). Музей его просьбы не принял. Ответ сводился к тому, что: «Мы не представляем себе Исторического музея без Александра Александровича».
Последние дни отца были омрачены еще и отсутствием Ольги Борисовны, к заботам которой он привык. Она находилась в поселке Павловка, на реке Уфе, где до реабилитации работала Лиза, и не могла покинуть Лизиного сына Вадима до приезда матери, которая выясняла в Москве свое служебное положение и откладывала свой выезд за сыном со дня на день. Мне поставили походную кровать у входа в папину каморку. Я подходила к отцу по первому зову, но моя помощь при болезненном состоянии моего бедра и поясничных позвонков была мало эффективной. Положение спасала жена Сергея Шереметева, которая, будучи не только спортсменкой, но и медсестрой, с большой ловкостью и уменьем ухаживала за отцом до последней минуты.
В ночь на 24 сентября всякий уход стал не нужен. Рядом с могилами дедушки и бабушки Сиверс на Введенских Горах появился новый холмик, а я вернулась в Поляны окончательно осиротевшая.
Все отцовские историко-генеалогические картотеки и тетради, согласно его воле, пошли в Исторический музей и занимают там почетное место, а когда я, бывая в Москве, захожу туда, то слышу от сотрудников: «Поймите, Татьяна Александровна, теперь нам и спросить-то не у кого!»
Из соображений хронологии я должна была бы здесь поместить «новеллу о кузине Зине», но она настолько печальна, что я решила сделать некоторую передышку, дабы не перегружать мой рассказ трагическими элементами, собранными воедино. И все же «новелла» — за мной!
Большой радостью для меня стал приезд ко мне в 1958 году Ляли Базилевской. К этому времени я уже успела приобрести кое-какие вещи домашнего уюта (в том числе приемник «Балтика») и получила в больничном домике более просторную комнату. Однажды, когда я уже легла спать, Ляля настойчиво подозвала меня к приемнику — «Би-Би-Си» передавало (почему-то на немецком языке) разговор «за чайным столом». Беседа велась между двумя дамами и одним мужчиной. Последний задал своим собеседницам вопрос: «Не помните ли вы, какие женщины были награждены Нобелевской премией?» Дамы наперебой стали называть имена Марии Кюри, Сельмы Лагерлёф, писательницы Унсет… «Скажите теперь, — продолжал мужской голос, — кто из Советского Союза недавно получил такую премию?» Дамы разом закричали: «Так это же не женщина!» На этом передача прекратилась, а мы с Лялей в недоумении смотрели друг на друга.
Разгадка вскоре пришла — это был скетч на тему «Пастернак».
Через несколько дней мы у того же приемника слушали, как секретарь комсомола Семичасный на Ленинском стадионе громил того же Пастернака, допуская такие фразы: «Автора „Доктора Живаго“ я не могу сравнить со свиньей, потому что он — хуже. Свинья не гадит там, где она ест, а Пастернак сделал именно это!»
У меня сохранилась карикатура того времени под названием «Нобелевское лицо», помещенная в «Комсомольской правде» от 29 октября 1958 года. Рисунок изображает трех злонамеренных людей (один из них в поварском колпаке), варящих какой-то зловредный суп. Анонимная рука подливает в кастрюлю жидкость из сосуда, имеющего форму книги с надписью «Доктор Живаго». Другая анонимная рука держит чек на Нобелевскую премию. Под карикатурой стихи Михалкова весьма низкого качества.
Почти никто в Советском Союзе не читал романа Пастернака и не мог о нем судить. Те же немногие, которым это удалось, не находили в «Докторе Живаго» ни политически предосудительных мест, ни выдающихся литературных достоинств и объясняли мировую известность этого произведения как раз шумихой, которая вокруг него была поднята.
Теперь, когда страсти вокруг покойного Пастернака, отказавшегося от премии, улеглись, я все же с горечью вспоминаю о методах того времени и о качестве острот Михалкова.
Пока Ляля гостила у меня, до нее дошла весть, что у ее сына Андрея, женатого вторым браком на сотруднице-спортсменке, должен родиться ребенок. Ляля встретила это сообщение без энтузиазма, но когда факт свершился и на свет появился внук, она вся ушла в новую привязанность и морально отошла от всего, что только не Вовочка (за исключением, может быть, книжек).
По моим наблюдениям, развелось за последнее время особенно много «бабушек-фанатичек», что довольно скучно для окружающих, но, возможно, более полезно, чем писание мемуаров, которые никто читать не будет. Таков голос рассудка, но ни один автор в глубине души не хочет верить в бесцельность своего труда, и, на тот случай, если записки мои попадут в руки читателя, интересующегося не только «бытовыми подробностями» тяжелых лет России, но и судьбой упомянутых лиц, я должна закрыть «личный счет» этих лиц, рассказать, что с ними случилось в конце их жизненного пути.
Вспоминая дела давно минувших лет, начинаю с белокурого лицеиста Андрюши Гравеса с лицом Гретхен и душой, страдающей за мировое зло, прошедшего через мою жизнь, далекой, но всегда светлой полосой.
Вернувшись в 1918 году в Россию из трехлетнего пребывания в германском плену, куда он попал со своей артиллерийской бригадой во время окружения 20-го корпуса в Восточной Пруссии, Андрюша Гравес не застал меня в Москве (я жила в Козельске) и, по-видимому, ошеломленный всем тем, что увидел в годы крушения Российской империи, уехал на Урал. Там он кочевал из одного города в другой, женился и поселился в городе Свердловске, где начал быстро преуспевать на поприще экономиста. Когда я, после десятилетнего перерыва, встретилась с ним в Москве в 1924 году, он уже был коммерческим директором какого-то крупного уральского треста и половину времени проводил в столице как представитель своего учреждения.
Встретились мы весьма дружески и во время моих наездов из Калуги старались вместе посмотреть все интересное, что давалось тогда в московских театрах. А интересного было много и у Вахтангова, и в Камерном театре. «Дни Турбиных» я смотрела одна в 1925 году, когда спектакль еще не успел подвергнуться цензурным изменениям, и в лице Алексея Турбина (играл Хмелев) оплакала ту Россию, с которой была связана с детства. Причем я была не одинока в своих чувствах — справа и слева сидели люди, прижимавшие к глазам мокрые от слез платки.