Книга Каменный мост - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мезенцов знал, что Оля была у меня. Откуда? Видел ли он ее (после тебя, но до – глотания таблеток, так бы тебе хотелось)? Звонил ли? Вопросы без ответа. О его звонке в ту же ночь – так отложилось. Допускаю: он звонил на следующую (Оля могла прийти в себя, в реанимации сразу кого-то заинтересовало: у кого провела последние часы, кто-то увидел в этом причину). К сожалению, у меня есть основания «вешать» на Мезенцова кое-какие поклепы. Если он забыл – тем лучше (выходит, ночью Мезенцов позвонил).
Я и на похороны не пошел потому, что знал, что буду воспринят именно в этом контексте! (Другая причина – слишком многие считали тебя виновником!) Согласитесь, обидно, ибо я это я, а не какой-то там, «который еще там был», приятель «пустого и холодного прожигателя жизни Владислава Р-ова», как, вероятно, обо мне поминалось на Вашем «следствии».
Я живой человек, который питал к Оле теплое чувство. Жалею, что не стал ей настоящим другом. Мешало многое. Не буду объяснять. Любовь к себе я бы почувствовал, не бревно же я! Чего не было, того не было. Не роковой я человек. Не тяну я на соблазнителя, как бы господину Мезенцову ни хотелось накинуть на меня этот плащ (вот чем закончилось… с точки зрения Мезенцова, и толкнуло Ольгу на скользком, вот, возможно, почему тебе не вспомнить, о чем вы говорили – почти не говорили…) – он будет все равно с чужого плеча.
Звонила ли она кому еще в тот вечер? Прошло несколько часов (сколько?) после ухода. Целый вечер она где-то была (указывает следствию многочисленные разбегающиеся пути, не заботясь о достоверности, – вычеркните меня, прошло тридцать лет)…
Ничего, кроме недоумения, боли и вопросов, она после себя не оставила.
Прошла лишь по касательной к моей жизни. Поспрошайте тех, кто впрямую участвовал, если они поделятся. Да будет память об Оле светлой и доброй. Всего Вам хорошего. Евгений Щукин.
* * *
Утром от телевизора и Интернета болели глаза, я отпросился купить газет, а сам скорым шагом, чтобы отлучка не затянулась, не вызвала подозрений, что лучше мне одному, чтоб потом отпускали еще, добежал до школьной спортплощадки, за дома, и постоял на плешивом пригорке, почти не слыша завываний с проспекта и грохота; с рассеянным вниманием смотрел, как на асфальтовом поле, не вполне свободном от луж, пожилые школьные друзья в святой, неотменимый день гоняют в футбол – стучат подошвы; я потерялся; устал и не сплю – вот и потерялся, утром белого дня, когда надежно держат ноги… я потерялся, и они, выходит, подошли близко; я смотрел: какие-то люди бегают за мячом, и внимание, сознание мое растворилось так, что на мгновение одно я умер, вернее – точно почуял, как умирают – полностью и незаметно, в сонном тепле перелетают в созерцание бегающей на поле жизни, уже не имеющей отношения к тебе… я вздрогнул и застонал:
– Нет! Нет! – взмахивая рукой, все вспоминая – все, ощупывая: на месте? – огонь, они боятся огня, движения, запоминающих глаз, я успею – я почти побежал к месту кормления, и в помойном лифте, посреди маркерного мата мне даже показалось: положи меня и – усну.
Чухарев каждый день приходил к газетному лотку – ничего не покупал, листал журналы, пытался рассмешить продавщицу Марину и жадно рассматривал ее жирные телеса. Он не признавался, что уволен, врал: офис переехал. Деньги кончались, жена втайне от него составила и рассылала резюме и больше не спрашивала, куда Чухарев уходит на целый день после внезапного крика: мне нужно доработать! Сколько раз можно повторять?! Ты можешь запомнить с первого раза?! Это мое дело. Что ты меня дергаешь за поводок? Тебе мало моей жизни? Что еще тебе дать? Что конкретно тебя интересует в моем дне? Я буду писать отчеты – по минутам! Тебе хочется, чтобы я сидел с ребенком, а ты спала? Не хватает времени смотреть телевизор? Кто вас будет кормить?! Работа – это моя жизнь, понимаешь ты?! – моя жизнь. Я сделаю ее, даже если не будут платить! Если у меня не получится, моя жизнь не имеет значения, ее нет – это тебя семья может сделать счастливой! А я не хочу быть счастлив! Я хочу быть свободен! Хватит выть! Все уже наизусть: вытье на кухне, вытье в ванной, вытье в телефон, потом вытаскивать ребенка из кровати – мы уезжаем, плохой папа, потом: мне плохо, темнеет в глазах, повалишься на пол, а ночью приползешь подлизываться… Что? Разговаривай лучше с зеркалом! Ты же не высыпаешься – вот и ложись! Спи! Я хочу быть один! Хочу спокойно засыпать. Я устал, хочу спать! Чуть не ударил, когда попыталась обнять.
Утром он старался уйти пораньше, гулял по городу, выбирая праздные места, где собирались загорелые, губастые девушки, разглядывал посетительниц в кафе и заговаривал с официантками, ни разу не решившись попросить телефон, заезжал на вокзалы, вздрагивая от внезапного близкого баса: «А-автобус на Брянск!», рассматривал в Интернете проституток, забивая в «поиск» рост (от ста семидесяти), вес, возраст, размер груди (от шестого) и почему-то ближайшую к дому станцию метро, пропуская только цену, ему нравилось выбирать, даже записал пару телефонных номеров и имен, зная: никогда не позвонит; к вечеру – Марина торговала до восьми – ехал на «Сухаревскую» и брел к газетному лотку – зачем? – каждый раз эта толстая девка его раздражала – тем, что не особо радовалась ему и вряд ли заметила, если бы он пропустил пару дней, и не искала, если б исчез; тем, что никогда не расспрашивала ни о чем, не понимала его шуток и посреди любого рассказа легко отвлекалась на подошедшего покупателя, даже пьяного и занудливого, не доспрашивала, освободившись: ну и потом? – и радовалась знакомым милиционерам и черным таксистам, прописанным у ближайшей остановки, – знала всех по именам и беззлобно отбивала их лапающие руки, Чухарев резко поворачивался и уходил без «до свидания», обещал, ярясь: больше не приду! тварь! безмозглая корова! – но утром уже не чуял вчерашнего омерзения, а после обеда ждал вечера с радостным нетерпением! Чухарев присаживался сбоку на подоконник магазинной витрины и смотрел: у нее такая большая грудь, что Марина передвигалась, словно стесняясь, – боком. Она жирно красила губы на казавшемся грязном лице, и яркий лак раз в неделю возобновлялся на запыленных пальцах, – и ему, он понимал, не выговаривая про себя, но понимал – хотелось потрогать ее, сжать, увидеть ее раздетой, он представлял, как скажет: покажи свою грудь, попросит, нежно прикажет, и она не удивится, для чего же еще она? – словно дождавшись, притворно погрустнев или щедро улыбаясь, потянет пухлой рукой, краснея, молнию вниз. Он спешил к лотку, но… доходил – и все казалось невозможным, хотя – вот – он мог протянуть руку и коснуться ее бедра, словно случайно, и – не мог. Он повторял: «Какая ты красивая сегодня…» – что еще сказать? она – не понимала. Что надо говорить, чтобы поняла? куда-то пригласить? Но она работает каждый день до восьми, а ночами его ждали дома. И куда идти с этой безобразной тушей, плохо одетой, глупой, тратить на нее деньги (деньги он не считал личными, деньги – семьи), все это планировать, строить рядом с существующей какую-то еще одну позорную жизнь. Главное – жалко времени, такой длинный, ничего твердо не обещающий путь – вместо того чтобы сказать: покажи свою грудь – только это, больше ему ничего не надо, и еще – много других, всех…
Пошел дождь, гибэдэдэшники стояли на Садовом в накидках, нацепив целлофановые пакеты на фуражки, – Чухарев вымок, как мокнут под дождем только дети, и шел, торопясь, вниз по Грохольскому, шатаясь от тяжести одежды и странной дурноты, ему не хватало воздуха, тяжело давался вдох, и – выдох, сердце обморочно редко вздрагивало, отдавая сильно в затылок, слева; он чуял себя больным, оторванным от календарного дня, как когда-то – прогуливая школьное расписание; он провалился внутрь себя, и там, издали, обложенный коллекционной ватой, он о многом забыл, многое мучавшее его потеряло смысл и все – сделалось возможным измученному человеку, шедшему словно спросонья, – Марина пряталась от дождя под магазинным козырьком, накрыв товар квадратом серой пленки, – подвинулась, давая ему место, и Чухарев, не останавливаясь, словно с разбега, вдруг – неловко обнял ее и прошептал: