Книга Дотянуться до престола - Алекс Кейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ужо вот-вот будет готовенько, батюшка Иван Фомич. Вот сию минутку.
– Да когда ж? – возмутился важный бородач. – Почто ты тута, лытать[6] да казенную деньгу прожирать? Аль по розгам соскучился?! Дык я тебя мигом расскучаю!
– Помилосердствуй, батюшка, в чем моя вина-то? Проситель, вишь, притащился не ко времени.
Бородач, казалось, только сейчас заметил Прошку, все еще стоящего на коленях. Он подошел к нему вплотную и, глядя сверху вниз, спросил:
– Ты почто здеся?
Тот, боясь даже поднять голову, ткнулся лбом в сафьяновый сапог и забормотал пересохшими губами:
– За сына пришел челом бить, батюшка. Схватили его на святую Варвару, вот, милости прошу.
– Как звать?
– Прошкой.
– А дальше?
– Э… Лопатой меня кличут.
Закатив глаза, бородач тяжело вздохнул:
– Так то твое имя, что ль?
– Вестимо, мое, батюшка. – Прошка снова ткнулся лбом в сапог.
– Да почто мне твое, бестолочь! Сына как кличут?
– Михайло, милостивец…
– Афанасий, глянь-ка без оплошки, Михаил Прохоров, сын Лопатин. Да не мешкай, делов-то у нас нынче больно много.
Подьячий заметался, открывая то один фолиант, то другой, и, наконец, сообщил:
– Вечор на дыбе отдал Богу душу.
Бородач наклонился к фолианту, провел пальцем по строчке на пергаменте.
– А ну-кась… Все правильно, помер.
У Прошки зазвенело в ушах. Уж не ослышался ли? Он поднял голову и, дикими глазами глядя на подьячего, спросил, как дурной:
– Чаво?
– Чаво-чаво, преставился сынок твой, вот чаво. Ступай отсель, без тебя делов навалом.
Прохор не помнил, как оказался на улице, как сошел с высокого крыльца, не видел, как растерянно посмотрел ему вслед сторож. Ничего не замечая вокруг, Лопата шел, то и дело натыкаясь на торговцев, священников, баб с корзинами. Пару раз чуть не попал под копыта, вслед ему летели ругательства, но и их он не слышал.
«Что же это? – билась в голове мысль. – Да как же? Обещались ведь сынка-то спасти, я ради него на страшный грех пошел, а они…»
Кто «они», Прохор не знал. Но боль и горечь потери заполонили душу.
«Эх, Мишка, Мишка, что же ты, дурак, наделал?! И помыслить-то жутко, на дыбу вздернули, все косточки переломали. А я-то, я-то хорош, не пособил сынку единственному!»
Слезы катились из глаз, оставляя заиндевевшие дорожки на искаженном болью лице. Зачем теперь жить?
«Что теперича делать мне, Господи Всемилостивый? Я ж за-ради Мишки две живые души загубил».
Получасом позже в домовой церкви Мстиславского Прохор уже исповедовался, рассказывая священнику о том, как отравил Трубецкого по подкупу князя Черкасского.
Очередной день Земского собора подошел к концу, и бояре, вспотевшие в меховых шубах, расселись на лавках в ожидании, пока все остальные покинут церковь Успения. Конечно, по уму-то весь этот гостиный, приказный, стрелецкий, посадский да уездный сброд должен их пропустить, но, увы, – народу собралось так много, что дородным боярам к выходу было не протолкнуться. Вот и сиди теперь, прей в мехах, ожидая, пока всякая шелупонь освободит дорогу.
Об этом с грустью размышлял Федор Иванович Шереметев, то и дело вытирая платком намокший лоб. Сколько же это будет продолжаться? Второй месяц почти каждый день собираются, а толку нет. Не могут никак выбрать царя, и все тут.
Поначалу дело шло гладко: почти сразу договорились «иноземных королей и Маринку с сыном не хотеть», а выбирать из русских родов. Вот тут и началось – бояре предлагали одного кандидата, дворяне другого, казаки – третьего, да и внутри сословий единства не было. И как ни старался Федор Иванович, и так и эдак уговаривая за юного Михаила Романова, к единому мнению Собор пока не пришел.
Церковь потихоньку пустела, и бояре потянулись к выходу. Шереметев, задумавшись, по-прежнему сидел на лавке, когда его окликнул святитель Ефрем, митрополит Казанский.
– Федор Иваныч!
– Владыко?
Священник – серьезный, седобородый, в парадной шапке с вытканными ликами святых – сидел на золоченом стуле, полагавшемся ему по чести первого архиерея Русской Церкви. Вот уже год, как скончался патриарх Ермоген, и с тех пор Ефрем пребывал местоблюстителем.
Он оглядел опустевшую церковь и повелительным жестом подозвал к себе Шереметева. Тот молча подошел, опустился на колени. Получив благословение, встал и вопросительно посмотрел на митрополита.
– Доколе ж мы венценосца выбирать будем, а, Федор Иваныч? – Ефрем сурово взирал на боярина, словно именно он был виноват в том, что на Руси до сих пор нет царя.
– Откель же мне ведать-то, владыко? Ежели глядеть, как ноне все идет, так, могет, и до лета аль доле.
– Да уж и достойных не осталось, всяк себя опорочил, а иные померли. Мстиславский у седмочисленных бояр головой был. Куракин, Воротынский – уж куда, кажется, лучше бы, так нет, опоганили имя свое подменой младенцев.
– И то, – кивнул Шереметев.
Ему доставляло удовольствие слушать, как местоблюститель перечисляет претендентов-неудачников. Подтянув ближайшую лавку, он сел, скинул верхнюю шубу и облегченно вздохнул.
– Князь Пожарский грамоту за шведского королевича писал и тем себя запятнал, – продолжал Ефрем. – Да и худороден он для державы-то. Трубецкой… Что с ним, помер уже?
– Здравствует покамест…
– Ну, дай бог, дай бог.
– Но, сказывают, недолго ему осталось. Совсем плох.
– Ox-ox-ox, грехи наши тяжкие, – вздохнул местоблюститель. – И ведь за раз двух потеряли из тех, кто венценосцем-то мог бы стать. Слыхал ты, слух идет, мол, чей-то челядинец покаялся, будто по велению князя Черкасского Трубецкого-то опоил? Вроде как они казацких атаманов не поделили.
– Слыхать-то слыхал, да брешут, поди, владыко. – Шереметев знал: если возражать упрямому Ефрему, он лишь сильнее утвердится в своем мнении.
– Нет, не брешут! А коли и брешут, все одно, Черкасскому теперича веры нет. В таком-то деле и маленького пятнышка с избытком. Коготок завяз – всей птичке пропасть.
– Оно конечно.
– Нельзя Руси без царя, Федор Иваныч. – Святитель наставительно поднял палец. – Ибо некому тогда о ней печься да о людях Божиих промышлять.
– Вестимо, – в который раз кивнул Шереметев.
– И кто ж у нас остается, а, боярин?
– Да мало ли родовитых племен на Руси? Вон хоть Романовы. Федорова отрасль младая, Мишка, чем не венценосец? Сарыни[7] он памятью Анастасии любезен, а нам – добродетелью его батюшки-митрополита.