Книга Ироническая трилогия - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нахальные, беспринципные твари! – с презрением сказал Мельхиоров. – Уж я бы не стал бывать в том доме, где хозяева меня ненавидят.
Воздав должное Пумпури и комарам, Мельхиоров коснулся ближайших планов.
– Да, в сущности, пора возвращаться. Август уже в предсмертных судорогах, близится осень, а с ней – дожди. И все же я медлю, я – в нерешительности. Я предпочту целодневный ливень этой взбесившейся сковородке, которую изображает Москва. Сто лет она не знала такого. Это – предвестие апокалипсиса.
Я слушал Учителя с наслаждением. Это был он, я узнавал его торжественную патетику, его поражавшую нас способность к мгновенному самовоспламенению. Латышский комар, московский зной, случайная реплика, что угодно – могли исторгнуть этот огонь. В голосе начинали звучать трубные ноты, потом, постепенно, вдруг доносилось рычание льва.
– Я ощущаю вульгарный голод, – неожиданно сказал Мельхиоров. – Как в крестопоклонную неделю Великого поста. Запах моря действует на меня возбуждающе. Зайдем в одну харчевню поблизости. В ней, правда, нет вызывающей роскоши, но есть водка и пирожки со шпиком.
Что ж, вопреки обыкновению в честь встречи я рюмочку раздавлю. Он привел меня в скромное заведение, где был встречен радушно и уважительно. Я сказал, что, должно быть, он – завсегдатай.
– Да, – признался он, – я бываю здесь часто и растопил прибалтийский лед. Буфетчик меня удостоил дружбой. Не стану таиться, я выпиваю. Пианство есть саботаж судьбы. Таким макаром играешь с ней в прятки. Твое здоровье. Я рад нашей встрече.
Я задал два неизбежных вопроса. Первый – учит ли он еще отроков древней игре и что он думает о матче Спасского с Робертом Фишером. Этот драматический матч закончился несколько дней назад, и звание чемпиона мира, которое мы считали собственностью не меньше, чем кремлевскую стену, отправилось с Фишером за океан.
Мельхиоров молча смотрел на рюмки. Потом он наполнил свою, я – свою. Он выпил до дна, я отхлебнул. Затем он сказал:
– Да, я учу. Говорят, что тот, кто не может, тот учит. Учу этих розовых честолюбцев, мечтающих выиграть главную партию. Консультирую. Иногда тренирую. Даю сеансы. Поигрываю в турнирчиках. Пишу статейки о старых гроссмейстерах и новых идеях в защите дракона. Зарабатываю на завтрак, на ужин и даже на пристойный обед. Отбил местечко на пятачке. Стал частью шахматного пейзажа. Кроме того, со мной лучше не связываться. Язык мой остр, взгляд вездесущ.
Он осушил еще одну рюмку и посмотрел на меня с участием.
– Перехожу ко второму вопросу. Ты, верно, оплакиваешь Борю Спасского, ты уязвлен, как патриот. Что делать, смири свою гордыню. Трезвость, мой мальчик, прежде всего. Я пью, не в пример тебе, но оцениваю и сужу о ситуации трезво. Наш чемпион был обречен. Плейбой не может играть с фанатиком. Спасский – жуир, бонвиван, красавец. А фанатик – потенциальный безумец. Нормальный жизнелюб тут бессилен. Скажу тебе больше: мне трудно понять, как Спасский с такими исходными свойствами стал даже гроссмейстером. Просто загадка. Как видно, уж слишком большой талант. Сильней генетического кода и биологической программы. Во всяком случае, рад за него. Он заработал приличные деньги. Насколько я знаю его характер, он не из тех, кто отдаст их державе.
– И все-таки вы могли стать гроссмейстером, – сказал я упрямо. – Могли, Учитель.
– Старая песня, – он отмахнулся. – Повторяю, у меня нет одержимости. И слава богу. Чем выше уровень, тем больше политики. Не выношу. Шахматы – это бомбоубежище, а не политический ринг. Шахматы – это укромный приют, в нем ты спасаешься от погони. В этом, возможно, их назначение. Но главное – жизнь на виду нестерпима. Я еще в юности сообразил: надо бежать сверкания люстр и сияния прожекторов. Не говоря уже о блеске, излучаемом медной группой оркестра. Нужно смотреть вперед, мой мальчик. Нет ничего грустнее старости некогда знаменитых актеров. Они не могут существовать без спроса на них, без аплодисментов. Но прежние зрители их забыли, а новым – неведомы их имена.
Я с чувством признал его правоту.
– Достойный повод, чтоб снова выпить, – сказал Мельхиоров. Он с изумлением видит печаль в моих очах. Поистине, от него не укроешься. Зрак его остр, а ум вездесущ.
Та ностальгическая волна, которая на меня накатила, едва я увидел его рябины, теперь накрыла меня с головой. Горечь и хмель обожгли мою душу. Не узнавая себя самого, я начал стремительно исповедоваться.
Я рассказал ему о Богушевиче, о Рене, о том, что могло бы быть и не случилось, не стало явью. О гостьях, которые появляются и покидают мое жилище. Какая-то пестрая карусель, а в сущности я один-одинешенек.
Но Мельхиоров не гладил по шерстке. Моя судьба его не растрогала. Он произнес с подчеркнутой жесткостью:
– Не жалуйся, каждому свое. Ты – Дон Иван, так неси свой крест. Все хорошо, ты в отличной форме. Боеготовность и боеспособность. Трудись. В должный срок ты сам почувствуешь, что число початых тобою дев перешло угрожающую отметку. Но до этого еще далеко.
Судьба Богушевича обожгла его.
– Я помню его, прекрасно помню. И Випера. С ними случилась беда. Они были веселы и легкомысленны. Качества редкие и счастливые. Однако их они тяготили. Богушевич изображал серьезность. Випер желал ему подражать. Они давили в себе первородное и прививали себе им не свойственное. Но это не приводит к добру. Даже если эксперимент удается. Легкомысленным людям нельзя лезть в политику. Знаю по опыту моего тестя. Он считал себя политическим деятелем, был даже – представь себе – делегатом первого Съезда Советов в семнадцатом. Сам услышал, что есть такая партия, но по своему легкомыслию не придал этому факту значения. Почему и умер на Колыме. Бедный партизан Богушевич! Бедный печальник народного горя! Должно быть, в своей мордовской яме не может понять, почему население не встало стеной на его защиту. Есть легкомыслие, нету трезвости. Он – жертва распространенной болезни. Она называется – конфабуляция. Сиречь стремление выдать желаемое за действительное.
Злосчастный Борис! – вновь закручинился Мельхиоров. – Наверно, его городское сердце томили грубость и свинство власти. Но хозяин в сем обществе изначально должен быть крут и хамоват. Его суровость людей приручает, а неотесанность даже роднит. Всем ясно – он из нашего хлева! Без чувства родства вертикали не выстроишь. А вот сестра, как я понимаю, не в брата. Видать, серьезная женщина. Она – не из твоего альбома. Смирись. Ты еще встретишь ту, кого ты подсознательно ищешь.
Это суровое утешение совсем лишило меня равновесия. Кого я встречу? Я только теряю. Я рассказал ему про Ярмилу, про Яромира, про атомный взрыв, накрывший меня в этот дьявольский август. Я рассказал и про встречу с Випером на улице Йомас, про то, как я выслушал его громовые инвективы за то, что я пал с женой ренегата.
– Ах, Учитель, – вздохнул я, – если б вы ее видели!
– Я видел ее, – сказал Мельхиоров.
Я ошалел.
– Вас обоих я видел, – сказал он и снова наполнил рюмку.