Книга Проклятый подарок Авроры - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как странно все это сочетается. Такая песня — и в то же время интимнейший подарок от какого-то фашиста…
Лиза сунула листок в конверт и отошла от тумбочки.
Загадки, загадки! Нечего и пытаться найти на них отгадки, да и к чему это?
Она заглянула в кухню и постояла, рассматривая огромный резной буфет, украшенный виноградными кистями, фруктами, оленьими рогами. Такое только в музее увидишь. В этом буфете должны храниться какие-нибудь севрские сервизы, а не простенькие фаянсовые чашки и тарелки в линялых узорах, должны лежать сочная ветчина, и жирный желтый сыр, и настоящие виноградные гроздья, а не завернутый во влажную тряпицу (чтоб не сох, видать) кусок хлеба, кастрюльки с остывшей, осклизлой картошкой и каким-то жидким супом, пучок редиски, соль в стеклянной банке, накрытой бумажкой и перевязанной тесемкой, и еще одна баночка с этикеткой: «Honig». Нарисованная рядом пчела, сидевшая на цветке, помогла Лиза вспомнить перевод этого слова: «Мед». Наверное, этот мед выдавали в пайках немецким офицерам, ну вот и Лизочке Петропавловской перепало от Эриха Краузе.
Есть захотелось просто невероятно, до тошноты. Картошка выглядела неаппетитно, да и суп вожделения не вызывал, к тому же, чтобы его разогреть, нужно было либо растопить печку, либо разжечь керосинку, стоявшую в углу, на отдельном столике, а Лиза не желала заниматься первым и просто не умела второго, поэтому она поела хлеба с медом (судя по мертвенному вкусу, сей продукт явно был эрзацем) и выпила воды из большого закопченного чайника, стоявшего на плите, причем ее не оставляло препротивнейшее ощущение, будто она — вульгарная воровка, забравшаяся в чужой дом.
Воровка не воровка, но в чужой дом она и впрямь забралась, хуже того — в чужую жизнь…
И такая тоска вдруг взяла от этого!
Хотелось полежать, отдохнуть, но Лиза не позволила себе. Как можно скорей — в ломбард. И покончить со всем этим.
«А ты уверена, что тебе это удастся? Что ты сможешь выбраться из города?»
Гоня мысли, от которых немедленно навернулись на глаза слезы, и не только навернулись, но и побежали по щекам, Лиза схватила саквояж, кинулась к двери, но не успела взяться за ручку, как дверь распахнулась. На пороге стоял тот самый полицейский — итальянистый красавчик.
А ему здесь какого черта нужно? Вроде бы в квартире ничего бурьяном не заросло! Вот разве что станет искать партизан в буфете!
Впрочем, надо быть с ним повежливей. Все-таки власть… Вот же, а? Предатель родины, плюнуть бы ему в физиономию, а нужно какие-то этикеты соблюдать!
— Добрый день, — холодно сказала она. — Что вам уго…
И осеклась, увидев позади полицая постную физиономию того самого старикашки из ломбарда.
Далекое прошлое
Об Авроре снова заговорили в гельсингфорсском обществе — заговорили с этаким многозначительным пожатием плеч, с закатыванием глазок, с сочувственными интонациями, за которыми крылось неприкрытое злорадство.
Красавица, да? Ну а толку с той красоты? Кажется, и впрямь злая королева троллей качала ее колыбель, вот и наградила свою подопечную горькой судьбой!
Однако сестра Авроры Эмилия, тоже красавица, но счастливая в своем браке с графом Мусиным-Пушкиным, увезла сестру к себе, в Петербург. Она была убеждена, что проклятье королевы троллей не будет иметь власти вдали от ее шведских, финских и норвежских владений!
И вот прекрасные сестры взошли на светском небосклоне старой и новой столиц и были представлены ко двору. Насмешница Александра Смирнова-Россет[11], фрейлина императрицы, как ни рылась в безднах своего злоехидства, не смогла все же найти уничижительного слова для совершенной красоты: «Тут явилась в свет Аврора в полном цвете красоты. Особенно у нее был необыкновенный цвет лица и зубы как жемчуг».
У обеих сестер, замужней и одинокой, немедля нашлись обожатели. Петр Вяземский совместно с композитором Вильегорским сочинил романс в честь старшей и сообщил об этом Александру Тургеневу в таких выражениях: «Здесь проезжала финляндская красавица Аврора, воспетая и Боратынским. Дурная погода и хорошенькое лицо ее, к тому же имя, которое ей по шерсти, так в рот и влагали стихи».
Вот они:
Нам сияет Аврора,
В солнце ну́жды нам нет:
Для души и для взора
Есть и пламень, и свет…
В дома Мусина-Пушкина и в Москве, и в Санкт-Петербурге зачастили Петр Вяземский, Александр Тургенев, Александр Пушкин… ну и старые знакомые: Евгений Боратынский и… Александр Муханов.
Мезенск, 1942 год
— Здрасьте, — пробормотала Лиза растерянно. — Это вы? А я как раз собиралась…
Да полно, неужели это тот самый старик? Где угодливое выражение сморщенной физиономии? Где ханжеская улыбочка? Ледяные глаза, напряженный голос:
— Кто вы такая? Как к вам попала квитанция? Почему на вас вещи Лизочки?
Она оторопела. Вот те на! Нужно было очень хорошо знать погибшую девушку, чтобы узнать ее платье, ее туфли, ее саквояж. Выходит, старик был коротко знаком с ней. Но отчего не заговорил об этом при Алексе Вернере?
Ладно, сейчас это не важно. Важно то, что красавчик полицейский тянет с плеча винтовку и явно готовится наставить ее на Лизу. И еще прикрикивает:
— Говори, быстро!
— Лизочка погибла, — выпалила Лиза, опережая его. И зачастила, спеша успеть все рассказать, пока эти двое еще не вышли из того почти омертвелого оцепенения, в которое повергли их ее слова: — Там, на берегу… на пляже, она играла в волейбол, купалась, потом налетел самолет, стрельба, взрывы… она была ранена, она умирала у меня на руках, ну и велела мне взять ее одежду, документы, отнести квитанцию в ломбард и сказать…
— Погибла… — выдохнул старик, покачнувшись. Нетвердо прошел в комнату и сел, вернее, упал на продавленный диван. — Почему? — прошептал тяжело. — Почему она не ушла вовремя?! Ведь знала, что в два часа начнется обстрел!
Теперь Лиза застыла в шоке. Получается, ее тезка знала о налете?! Получается, она связана с теми, кто это устроил? А тут без партизан не обошлось, конечно. Но если старик и полицай в курсе, значит, и они тоже — партизаны? Вернее, подпольщики?
Вот это попала, называется, Лиза Ховрина… В самое пекло! И чем дальше, тем становится жарче.
Старик открыл глаза. Лицо его было спокойно. Наверное, ему столько пришлось всего в жизни перенести, что надолго его ничто не может потрясти.