Книга Енисей, отпусти! - Михаил Тарковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коваленко обо всем говорил с небывалым жаром, все путая и преувеличивая. На его участке, оказывающемся просто какой-то территорией чудес, всегда вываливало в два раза больше снегу, давили антарктические морозы и водились особенно свирепые росомахи, которых тот называл «подругами» и которые разоряли Вовкины дороги, сжирая попавшихся соболей, с особой, почти человеческой, целенаправленностью. Естественно, что подруга, если уж попадалась, то непременно каждой ногой в отдельный капкан, что называлось у Вовки «обуться на четыре ноги». Все у него было особенное, огромные глухари или улетали из-под обстрела, будто бронированные, или падали к ногам еще до выстрела, рыба, если ловилась, то «валила валом», и ее «кое-как» удавалось перевалить в лодку вместе с сетью, а если не шла, то ее непременно «как отрезало ножом». Вовкины собаки, как обезьяны, лазили по деревьям и норовили так «фатануть в хребет» за сохатым, что возвращались не раньше, чем через месяц. Техника тоже у него работала по-своему и ремонтировал он ее тоже своим способом: «Ково? Колпачки? А я их ср-р-азу выбр-р-расываю! Р-р-релюшка? Ср-р-разу отр-р-рываю, напр-р-рямую все пускаю!.. Пор-р-шня, цилиндр-р-р-а? Ср-р-разу р-разбираю…» и так далее – орал он на весь район, и, казалось, что после столь решительных мер от мотора давно ничего не должно было остаться, кроме голого бешено вращающегося коленвала. При этом с охотой у него всегда все было катастрофически плохо, и он опять вопил: «Да нету ни хр-р-рена! Голяк! Пустыня Гоби!», но на вопрос, «надавил» ли он все-таки «пару десятков», не в силах удержаться, тяжко вздохнув, виновато отвечал: «Надавил».
– Ладно, Вовка, тут старшой пришел, ворчит, как обычно. До связи, – попрощался Серега с Коваленкой и весь вечер лежал на нарах с особенно скучным видом.
– Да ты че скучный-то такой? – не удержался Иваныч.
– Да нет, ничего – по-сибирски отдельно ударяя и на «да», и на «нет», ответил Серега и, сморщив лицо, потер правый бок.
– Болеешь, что ли? – насторожился Иваныч.
– Но. Есть маленько.
– Че такое?
– В бочину отдает правую.
– А температура?
– Да то-то и есть, что температура.
– Большая?
– А я хрен ее знат.
– На глаз надави, больно?
– Да вроде есть маленько.
– И давно?
– Да уже четвертый день. Может, отравился чем.
– Едрит-т-т твои маковки! А че молчишь? – сказал Иваныч и, подумав, добавил: – Завтра не ходи никуда.
Оба лежали каждый на своих нарах. Потрескивала печка. Ярко-горели две лампы, и в бачках из литровых банок прозрачно желтела солярка. На стене возле Сереги было вырезано:
Кругом действительно было набито огромное количество гвоздей, на которых висела одежда, веревочки, кулемочные сторожки, мотки проволоки, ремешки, фитили для ламп, капканы, ножницы, старый узел перемещения от бурана, мясорубка, а у двери в полиэтиленовом пакете какой-то сплавленный доисторический комбижир, который не ели даже мыши и не трогал здешний робкий молодой медведь, почему-то проверявший эту избушку только через окно. Комбижир этот давно уже стал частью обстановки и, казалось, для того, чтобы его выкинуть, потребовалась бы какая-то нечеловеческая решительность. Ошкуренные посеревшие бревна были очень толстыми, стены рублены в точнейший паз, что вообще редкость в таежных избушках, настоящие, как в деревенской избе, косяки были крепко влиты в дверной проем, а дверь из трех широких плах отлично согнана. Иваныч эту избушку любил особо, он в ней начинал охотиться, она была единственной из десяти на участке, срубленной не им, и ее редкостная добротность как бы с самого начала задала тон всей остальной стройке.
– Батя, эту избушку кто рубил?
– Евдокимов.
– Но-но. Ты рассказывал… Это который кулемки первый начал рубить. Долго он охотился-то?
– Да нет, недолго, года два.
– А потом что?
– Уехал, – сказал Иваныч.
– И стоило ради этого такое гощударство городить…
– С начальником разругался, – сказал Иваныч и перевел разговор на кулемки.
Иваныч сказал неправду. Евдокимов – тридцатипятилетний бездетный, поразительно обстоятельный мужик, приехавший с бабой с Дальнего Востока и первый здесь начавший рубить вороговские кулемки, не ругался с начальником. Избушку эту действительно рубил он, заехав сюда весной. Проохотился он в ней два сезона и под Новый год так и не дошел до деревни – послали самолет и нашли его в версте от этого места сидящим мертвым на нарточке с выражением какого-то сумрачного напряжения на неподвижном лице. Иваныч помогал затаскивать его в клуб, где ему и делал вскрытие прилетевший врач – у Евдокимова «лопнул аппендицит».
На следующий день Серега никуда не ходил, и вечером Иваныч решил связаться с деревней и посоветоваться с фельдшером. Серьга не возражал, но резонно заметил: «Главное, чтобы до Ленки не дошло, а то она всех на уши поставит». Иваныч попросил начальника позвать фельдшера и рассказал, что у Сереги четвертый день «отдает в бочину» и температура. Слышно было плохо, как назло, совсем сели батареи («с Коваленкой целый вечер протрекал»! – рыкнул Иваныч), и Иваныча дублировал Коваленко с присущим пылом. Фельдшер, понятно, не мог сказать ничего определенного, решили ждать и выходить на связь.
Но тут, как это выяснилось позже, в контору ворвалась Большеротая Ленка просить у начальника какие-то злополучные лампочки для метеостанции и услыхала конец разговора. У Поповых как раз в это время совсем сели батареи, а когда Иваныч, перемазавшись в едкой черной жиже, разобрал самую живую из них, пересоединил пластины параллельно, временно добавив напряжения, и вышел на связь, то с удивлением узнал, что вертолет уже летит, потому что Ленка действительно «поставила всех на уши», угрожая, плача, матерясь и особо упирая на плохую связь и севшие батареи, припомнив и Евдокимова, и на всякий случай двух зажранных медведями мужиков и пригрозив фельдшеру, что все равно вызовет вертолет как главная радистка. «Ты гляди-ка – “рано”! – передразнила она фельдшера. – Рана век не зарастет! – и заблажила на одной оглушительной ноте, не давая вставить ни слова: – Мужик мой пропадат, а вы здесь сопли жуете! Ни хрена – слетают не развалятся, когда им за рыбой надо – не спрашивают, кто платить будет, а вас всех по судам затаскают, если помрет мужик!»
В результате прилетел вертолет, и Серегу увезли в район. Иваныч перебрал все «бакена», выбрал рабочие пластины, собрал временную батарею и иногда выходил на связь. Через две недели он узнал, что Серега уже в деревне и заходит на участок. Заходя, Серега гудел в избушках у охотников и по этому гудежу можно было следить за его перемещеньем. «Сколько же он водки взял? Больной… – недоумевал Иваныч. Не всякий здоровый столько упрет», – и до поры не приставал с вопросами.
Через три дня Серега куралесил уже совсем рядом, у Коваленки. Гудеж заключался в том, что оба, отбирая друг у друга микрофон, городили друг на друга всякую несусветицу. Например, Коваленко все кричал, что, мол, мужики, спасайте, этот-то, приблудный-то, верховской-то, аппендицитный, совсем заел, говорит, не кормишь меня, того гляди из избушки выпр-р-рет, в катухе с собаками ночевать заставит, водку притащил, пей, говорит, собака – а мне ее не на-а!..» А «приблудный», давясь от смеха и гремя кружками, отбирал у него микрофон и орал: «Мужики! Вы кого слушаете? Этот майгушашинский! Это такой пес! Я к нему по-людски! Сидел, как швед, последний хрен без соли доедал, а тут ему выпить и закусить! Еле в избушку пустил, заморозить хотел! Слышь, бать, а? В катух! В катух к собакам, к Дружкам, значит, селит меня, как бичугана! И таз! Таз сует с комбикормом! Жри, говорит, пока лопаткой не огрел!» Тут Коваленко вырвал микрофон и заорал: «Мужики! Вы кого слушаете! Он почему в катухе-то оказался? У меня же сучка гониться! Дак этот кобель всех моих по… по… удди отсюда, пораски… пораскидал»… И тут оба завыли от хохота и временно затихли, чтобы выпить крепко разведенного спирта и закусить строганой максой – налимьей печенкой, причем Серега, услышав, как начальник жалуется, что не может улететь в район и третий день сидит на чемоданах, не поленился оторваться от закуски и крикнуть с полным ртом: «А че, на чемоданах нельзя улететь?»