Книга Осень в Ворожейке - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Фостирия несёт, захватив, дальше поток воспоминаний, и не справиться с ним, не вырулить из него, не пристать к берегу. Бьёт, кренит, швыряет ладью его на шивере — никакое весло не поможет. И вот вынырнул, вернее, как порог, возник на пути у него тот глухонемой, появившийся неизвестно откуда в Ворожейке в тридцать девятом году. Слонялся он по деревне от дома к дому, побирался — кто хлеба ему даст, кто картошки, а кто и молоком его напоит, а ночевал он где придётся — боялись пускать его на ночлег люди, будто беду за ним, за плечами его видели — отучило быстро время людей от безоглядного гостеприимства. А Фостирий взял, не подумал, да и приютил убогого у себя в бане. Погостевал глухонемой недельку и, откланявшись, покинул деревню, как и подобает калике перехожему. А через месяц, до снега ещё, до Покрова, приехал в Ворожейку уполномоченный и увёз Фостирия в Елисейск. А там, в бывшей женской гимназии, в кабинете просторном, насвеже перекрашенном, сидит Митька, по всему судя, большой уже человек, и улыбается приветливо Фостирию.
— Проходи, присаживайся, Фося, гостем будешь, старые как-никак знакомые, паря, — говорит Митька, и прост при этом он, не заносится, что и отметить приятно. — Сам-то уж никогда не заглянешь, так вот пришлось отправить человека.
И вроде греха мирского за собой никакого не чувствует Фостирий, а поджилки у него трясутся, стоит в дверях, как задеревенел, силится припомнить, уж не помочился ли он где не так или не там, слово ли какое не то в рассказ какой где вставил?
— Проходи, проходи, кулацкая попа, — в шутку так, по-приятельски, говорит Митька.
А Фостирий будто бы и успокоился, смотрит на карандаш, которым балуется Митька, и думает, зачем же оперу, мол, карандаш, он же, Митька, вроде как и писать-то не умел, для должности новой новая власть разве его выучила? «Ох, нет, — думает Фостирий, — клевещу зазря на человека — стены-то в комендатуре все ножом не он ли разве поизрезал, все исписал их словесами разными… ох, Господи, прости, хулу навёл напрасно…»
— Чё ты, как кол-то будто проглотил, Фося, тебя приглашают вежливо, а ты брандуешь. Не ндравится чё, дак ты так прямо и скажи, дорожку прикажу постелить, а сам в ножки тебе бухнусь. Раньше мы с тобой вроде как, помню, были запросто…
— Рожа мне твоя, Митька, огузок ты куриный, не нравится, — отвечает Фостирий, а зубы бы имел, ещё и скрычегнул бы ими, а так, так только десной об десну скрипуче тиснул.
Да снова не так, не так, Фостирий, по-другому, тогда ещё и зубы были все и целы.
— Чё, Митрей…
— Митрий Анкудинович… но. Митрий Анкудинович Засека. Забыл, что ли? — подсказывает тот, а подсказывает не оттого, что, мол, и впредь так величать его следует, а потому лишь, дескать, что, кто другой, может, и нет, но он-то помнит, существованием своим кому обязан, а так-то, так-то пустяки, мол, мы не гордые, нас называй, парень, как хочешь.
— Митрей Анкудиныч, нужно чё-нибудь? — говорит Фостирий, а сам угол глазами ищет, образа, перекреститься чтобы.
— Эт-т… твою… Ну давай, давай, поиграй со мной, повыкобенивайся, Фося-Фрося. А то затосковал я тут, в безделье-то… Ишь ты глупенький, ишь ты святенький, простой, точно Емеля, уй-тю-тю, — сказал Митька это и так карандашом в воздухе махнул, будто паутину — против глаза которая будто повисла — надорвал, чтоб не блазнила. А тот, что привёз Фостирия сюда и сзади теперь стоял, тот про карандаш Митькин, похоже, больше знал, так как Фостирий и глазом не успел моргнуть, как в ногах Митькиных, под столом у него, оказалася, а Митька об его ухо сапог свой вытер. Но больше не тронул его Митька, слова не сказал, не взглянул на него даже. А тому, другому, и так, без слов, наверное, всё ясно было — давно, вероятно, Митьке служит: за ноги Фостирия с третьего этажа в подвал отволок, оставил там и закрыл на замок. А три ночи подряд ему туда воду и хлеб с солью приносили, но Митьке его не показывали. Может, уехал куда Митька, забот у него много — большой город Елисейск, а район Елисейский — если правда то, что говорят о нём, — и страны иной поболе. Это уже потом, на четвёртую ночь они снова встретились. И уж после приглашения на сей раз не раздумывал долго Фостирий, не искал по углам Лика Божьего, прошёл, сел было на указанный ему стул, а тот, что сзади опять стоял, ловко выдернул стул из-под него и засмеялся не зло, по-доброму. И Митька засмеялся — и тоже не зло, а благодушно, как старый приятель, чувства которого не изменились, засмеялся. И сам Фостирий, видит такое дело, не обиделся, засмеялся — и он когда-то так шутил, и над Фистой даже, а во хмелю-то один раз и над беременной. Люди же, Господи, Боже мой, почему бы и не пошутить иногда, отвлекаясь от тяжких трудов и тоскливой жизни.
— Садись, садись, — говорит, улыбаясь, Митька.
— Садись, садись, — с Митькиной интонацией говорит тот, что сзади всегда стоит. — Садись, больше не буду, — и ещё хохотнул, будто остатки орехов на стол высыпал.
И Фостирий говорит:
— Хе-хе, кхе, здорово ты, ловко эдак…
И снова все вместе улыбнулись, хмыкнули так, удостоверяясь будто: кончилось там всё или ещё немного от смеху осталось? А потом Митька отвалился к зелёной стене — каюк, мол, ребята, повеселились и хватит, — кресло под ним заскрипело смачно кожей, — и спрашивает:
— Как Фиста, как там ваш парень? Тиф-то гулял, его не подкосил?
— Да ничё, слава Богу… — в угол метнуд было глазами, — кхе, кхе… все выжили. Фиста в колхозе работает, парень уж в третий класс пошёл, у знакомых в Ялани квартирует.
— В Ялани, значит.
— В Ялани… В Ялани, Митрей Анкудиныч.
— А у кого?
— У Скобелева.
— У Скобелева… Это жена-то у которого остячка?.. А-а, ну-ну. А сам-то как ты? — интересуется Митька и пряник в рот отправляет, а Фостирию заново чудно, как это пряник-то там помещается, но когда Митька раздвигать, жуя несуетливо, начинает челюсти, то дива тут уж никакого и не остаётся: не только пряник там, в Митькином зёве, а и буханка, думает Фостирий, цельная коврига сгинет.
— Да ничё, отец ты мой…
Нет, не так, Фостирий, ты поправь-ка свою память:
— Да ничё, Митрей Анкудиныч, и я в колхозе… конюх помер… я вот теперь за главного в конюшне. Болел тут, правда, чуток, дак у Фисты трудодней-то вроде как больше малось получилось, смеются мужики… оно и в самом деле смешновато…
— Как не смешно, смешно, конечно… баба обскакала, — как бы задумавшись, говорит Митька, двигая при этом карандашом пряник по столу. И потом: — Болел, говоришь. Да ты чё? А по виду и не скажешь!.. Это не тот ли раз, когда у тебя глухонемой-то гостевал?
— А? — коротко так у Фостирия вышло, будто протянуть дольше воздуху у него в лёгких не хватило.
— Повтори ему, — говорит Митька, слегка лишь кивнув тому, что сзади всегда стоит.
И Фостирий к тому было лицом — слушать изготовился… Но где же тут и отвернёшься, нужна сноровка, моргнуть и то едва успел Фостирий — распластался на полу уже, головой ударившись о плинтус, — потолок разверзся, небо будто чёрное показалось, и с неба звёзды числом многим, словно град по скату крутой крыши, осыпались.