Книга Конец "Саго-Мару" - Сергей Диковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме того, у каждого из нас нашлись личные береговые дела. Боцман и я готовились уйти за гуранами в сопки, кок – писать под копирку письма на материк. Сачков снова извлек на свет штаны Пифагора, а Колосков, шестой месяц изучавший японский язык, погрузился в дебри учтивых частиц и глаголов.
Каждое утро он садился за стол и, положив на учебник ладони, твердил вслух, как школяр:
– Каша – мамма, берег – кайган, кожа – кава, собака – ину, ка-ки-ку-кэ-ко… На-ни-ну-нэ-но… Гаги-гу-гэ-го!
Колосков был упрям и клялся, что заговорит по-японски до первого снега. Больше того, он убедил боцмана и меня заниматься ежедневно по часу перед отбоем.
– Ка-ки-ку-кэ-ко! – говорил он, стуча мелком по доске. – Олещук, не зевайте! Вся штука в учтивых приставках. Мерзавец будет почтенный мерзавец… Шпион – господин почтенный шпион…
Он вкладывал в уроки всю душу, но ни боцман, ни я не могли уяснить, почему «простудиться» означает «надуться ветром», а «сесть» – «повесить почтенную поясницу».
Я сам встречал фразы длиной метров по сто и такие закрученные, что без компаса просто выбраться невозможно. По-русски, например, сказать очень легко: «Я старше брата на два года», а по-японски это будет звучать так: «Что касается меня, то, опираясь на своего почтенного брата, я две штуки вверх».
Сначала дело не клеилось: легче нажать спусковой крючок, чем приставить к слову «бандит» частицу «почтенный». Но мы были терпеливы и уже к пятому уроку вместо понятного на всех языках: «Стоп! Открою огонь!» – могли сказать нараспев, по-токийски гундося: «О почтенный нарушитель! Что касается вас, то, опираясь на господин пулемет, прошу остановиться или принять почтенную пулю».
Мы не жалели учтивых частиц и вставляли их после каждого слова, потому что вежливость в разговоре никогда не вредит… Нам с боцманом трудно судить об успехах, однако Колосков всерьез уверял: если говорить скороговоркой и держаться не ближе двух миль, наш язык вполне сойдет за японский.
…Шестой урок не состоялся. Ветер упал так внезапно, точно у Курильских островов закрыли вьюшкой трубу. Сразу выпрямились деревья, закричали скворцы, высоко вскинулся дым, и корабли один за другим стали выходить из Авачинской бухты навстречу все еще крупной волне.
…Через два часа мы уже подходили к мысу Шипунскому – черной каменистой гряде, отороченной высокими бурунами. Когда-то здесь спускалось в море несколько горных отрогов, но ветер и волны разрушили камень; теперь по обе стороны мыса торчат только острые плавники, точно на мель села с разбегу стая касаток.
В свежую погоду у Шипунского мыса ходить скучно: всюду толчея, плеск, взрывы, шипенье воды. То справа, то слева по носу открываются жернова, готовые размолоть в щепы любую посудину – от катера до линкора. В таких случаях не успеешь крикнуть «полундра», как сам катер бросается в сторону.
Зато в штилевую погоду более интересное место трудно найти. Здесь, между камнями, видишь, как море дышит, тихо перекладывая рыжие борозды на камнях. Я знаю грот, выбитый морем в толще базальта, низкий и темный, куда с трудом войдет тузик. Солнце, прорвавшись сквозь трещину купола, входит в воду зеленым столбом до самого дна. Вода вокруг кажется черной и мертвой, но стоит не шевелясь посидеть минут пять, как начинаешь кое-что различать.
Киль лодки висит над тайгой… Есть тут широкие волнистые плети морской капусты, пушистые ветви, похожие на рога изюбра весной, огненные нити, нежные, бледно-зеленые шары – точная копия омелы, дубовые листья, тонкие плети с луковицами величиной с кулак, есть кусты, похожие на жимолость, терн, ольшаник, даже на сосну с разбухшими желтыми иглами. Есть пади и тропы, усеянные песком и камнями, по которым крадучись движутся обитатели океанской тайги…
Шипунский мыс – заповедное место. Здесь, на обкатанных морем камнях, живут две-три тысячи сивучей – остатки огромного стада морских львов, населявших когда-то побережье Камчатки. Вот уже шесть лет, как охота на сивучей запрещена, но звери никак не могут забыть об опасности и встречают людей испуганным ревом.
…Море было голубое, маслянисто-спокойное, когда мы на малых оборотах подошли к одному из камней-островков.
В десяти метрах от нас на вершине замшелой глыбы спал сивуч – судя по величине, вожак всего стада. Он был так стар, что шкура приняла цвет сухих водорослей – рыжевато-седой. Сквозь редкую шерсть виднелись складки могучего, жирного тела.
Старый сивуч лежал на боку, закрыв морду огромным ластом. Закапанные чайками бока его мерно вздымались. Мы подошли так близко, что видели восковой светлый шрам на плече и открытые ветру широкие ноздри и черные иглы усов.
Вода долетала до вершины камня, где лежал старый сивуч. Брызги ложились на шкуру; вокруг зверя, шипя, бежали ручьи. Он спал на голом камне, слишком уверенный в своей силе, чтобы быть осторожным, и одеялом ему служила легкая мгла.
Возле старика лежали два вахтенных сивуча – молодые и гибкие, точно смазанные маслом от ластов до кончиков носа. Они тоже спали, сунув морды друг другу под мышки. Над ними орали чайки, вода, попадая в расщелины, взрывалась с пушечным гулом, а сивучи даже не шевелились. Можно было подойти и взять их голыми руками, сонных, обсохших на ветру.
Разбудила их не морская канонада, а непривычный уху тихий рокот мотора. Оба они проснулись разом и, подскакивая на упругих ластах, кинулись к вожаку. Они взвыли старику прямо в уши. И надо было видеть, какой оплеухой наградил старый сивуч ротозея-вахтенного.
Он поднялся над скалой, ворочая шеей, раздраженный, испуганный, но в то же время полный достоинства, – то был настоящий хозяин Шипунского мыса, великан с морщинистой грудью, толстой шеей и старческими глазами навыкате.
Переступая с ласта на ласт, разинув пасть, он взвыл на весь океан от гнева и страха. Кошачья круглая голова, жесткие усы и длинная грива делали его похожим на льва.
У старика была октава громового оттенка. И, странное дело, голос его не прерывался, не слабел, а, наоборот, крепчал с каждой секундой. Вероятно, то было эхо, но мне показалось, что вслед за сивучом начинают звучать скалы, темная вода, туман, закрывающий берег, – точно сами камни поднимают против пришельцев свой угрюмый голос.
Такие концерты слышишь в жизни не часто. Трубач стоял над нами, вскинув голову, и ревел, ревел, ревел так, точно надеялся одним рычаньем разрушить наш катер.
Я так заслушался, что едва не поставил «Смелый» лагом к волне. Скалы зашевелились. Массивные темные глыбы срывались с вершин и беззвучно, почти без брызг, падали в море. То, что издали мы принимали за камни, оказалось сивучами. Сильно работая ластами, они сновали под водой во всех направлениях, иногда проходя даже под килем. Самые отважные из них обгоняли катер и, высунув длинные гибкие шеи, увенчанные кошачьими головами, смело разглядывали бойцов, стоявших на палубе.
– Вот это школа! – сказал кок восхищенно. – Ласточкой, без трамплина!
Он сбегал в кубрик и, вытащив «томп», стал прилаживать к треножнику камеру. Но было уже поздно. Шипунский мыс вместе с полосой бурунов и лохматыми островками отодвинулся в сторону, сивучиные головы превратились в черные вешки, чуть заметные среди полуденных бликов, и только густое дрожание гитарной струны – затихающий рев морских львов – напоминало нам о недавнем зверином аврале.