Книга Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня утром свет изумительным образом залил помещение, как это часто бывает. Это обычная старая церковь, и ей не повредил бы новый слой краски. Но в темные времена я приходил туда до рассвета лишь для того, чтобы посидеть и полюбоваться тем, как свет украшает придел. Не знаю, может ли это зрелище показаться прекрасным кому-то еще. Я ощущал такое умиротворение в те дни, хотя молился о самом страшном – о Великой депрессии, о войнах. Местных людей много десятков лет окружал ореол страданий. Но молитва приносит успокоение, как, смею надеяться, известно и тебе.
В эти дни, как я уже говорил, я мог провести за чтением большую часть ночи. Потом, если я просыпался в кресле, а на часах было четыре или пять, я думал, как же приятно пройтись по улицам в темноте, зайти в церковь и наблюдать за рассветом в святилище. Мне нравился звук, с которым открывалась щеколда. В здании царило уединение, так что, когда ты шел по коридору, слышалось, как он прогибается под бременем твоего веса. Это более приятный звук, чем эхо, обязывающий и успокаивающий. Нужно находиться там одному, чтобы его услышать. Хотя, быть может, удастся это сделать и в обществе ребенка, ведь он весит так мало. Если церковь еще стоит на месте, когда ты будешь это читать, и ты не уехал отсюда за тысячи миль, сходи туда как-нибудь в одиночестве – и ты поймешь, что я имею в виду. Через какое-то время я начал недоумевать, не нравится ли мне церковь больше, когда внутри пусто.
Я знаю, ее планируют снести. И ждут только того момента, когда я освобожу ее, что довольно мило с их стороны.
Ночью всегда бодрствуют люди, дети которых мучаются коликами или болеют, или те люди, которые борются с собой или переживают из-за чувства вины. А еще, разумеется, молочники и все те, кто работает в раннюю или позднюю смену. Порой, проходя мимо дома какой-нибудь семьи из числа моих прихожан и видя в окнах свет, я думал, что, быть может, стоит остановиться и проверить, не случилось ли у них чего и не требуется ли им помощь. Но потом мне приходило на ум, что это будет слишком навязчиво, и я шел мимо. Как и мимо дома Боутонов. Лишь много лет спустя я узнал, что на самом деле их беспокоило, хотя мы всегда были близки. Именно по ночам я не спал, да и читать не хотелось, поэтому я прогуливался по городку в два или три часа ночи. Тогда я мог пройтись по всем улочкам, мимо каждого дома примерно за час. Я пытался вспомнить людей, которые жили в этих домах, и все, что я знаю о них, – в большинстве случаев довольно много, поскольку те, кто не входил в мою паству, были прихожанами Боутона. И я молился за них. И представлял умиротворение на их лицах, на которое они не рассчитывали, и переживания из-за обрушившейся болезни или борьбу с ночными кошмарами. Потом я шел в церковь, и молился еще немного, и ждал, пока наступит день. Часто я испытывал сожаление, когда ночь сменялась утром, хотя мне и нравилось наблюдать, как наступает рассвет.
Деревья ночью звучат по-другому и пахнут иначе.
Если ты меня хоть немного помнишь, возможно, тебе будет легче меня понять благодаря тому, что я сейчас рассказываю тебе. Если бы ты мог увидеть меня не глазами ребенка, а как взрослый человек, ты, разумеется, различил бы во мне натуру, склонную к ночным скитаниям. Надеюсь, что, читая эти строки, ты поймешь: когда я говорю о долгой ночи, предшествовавшей моим счастливым дням, то чаще вспоминаю не горе и одиночество, а умиротворение и покой. Горе не без утешения, одиночество не без умиротворения. Они почти всегда шли рука об руку.
Однажды мы с Боутоном провели целый вечер, просматривая тексты, и, когда закончили обсуждать их, я проводил его до дома. Я в жизни не видел столько светлячков: они тысячами вылетали из травы, вспыхивая в воздухе. Мы довольно долго сидели на ступеньках в темноте и в тишине и наблюдали за ними. Наконец Боутон сказал: «Человек рождается для мирских сует, равно как и искры летят вверх». И на самом деле это была именно такая ночь, когда вся земля тлела. Что ж, так оно было и есть до сих пор. Старый огонь найдет себе темное укрытие и приживется в его глубине, как и вся наша планета. Я верю, что при помощи той же метафоры можно описать и отдельного человека. Вероятно, и Галаад тоже. Вероятно, всю цивилизацию. Только ткни – и полетят искры. Не знаю, благословил ли я этими строками светлячков, или светлячки благословили эти строки, или они все вместе благословили нас, избавив от всех злоключений, но с тех пор я сильно люблю и тех, и других.
Недавно звонил Джек Боутон, то есть Джон Эймс Боутон, которого назвали в мою честь. Он пока в Сент-Луисе и все еще собирается приехать домой. Глори пришла рассказать мне об этом, взбудораженная и обеспокоенная. Она произнесла: «Папа пришел в восторг, когда услышал его голос». Полагаю, рано или поздно он появится. Не понимаю, как один сын из всех мог вызвать такое разочарование, при том, что он никогда не давал повода возлагать на него большие надежды. Подумать только, ведь ему хорошо за тридцать. Нет, сейчас ему, должно быть, уже сорок. Он не самый старший, и не самый младший, и не самый лучший, и не самый храбрый, зато самый любимый. Полагаю, я и о нем могу поведать тебе одну историю, но в том объеме, который будет в рамках приличия. Как-нибудь в другой раз. Сначала я должен поразмыслить над этим. Поскольку у меня почти не было возможности поговорить с ним, я мог бы решить, что все несчастья давно забыты, и ничего об этом не писать.
Старый Боутон так хотел его увидеть. Быть может, он волновался так же сильно, как жаждал встречи. Он воспитал замечательных детей, и все же казалось, что именно ему он отдал свое сердце. Заблудшая овца, оброненная монета. Расточительный сын, если это не слишком изящно сказано. На протяжении всей моей взрослой жизни я по крайней мере раз в неделю говорил, что любовь Отца нашего никак не соответствует тому, чего мы заслуживаем. И все же, когда вижу то же несоответствие в миру между родителями и детьми, я всегда немного раздражаюсь. (Я знаю, ты будешь хорошим человеком, и надеюсь, что ты уже им стал, хотя все равно буду любить тебя безгранично, если нет.)
Сегодня утром я сделал одну глупость. Я проснулся в темноте, и мне захотелось прогуляться к церкви, как раньше. Я оставил записку, и твоя мать нашла ее, поэтому все обернулось не так плохо, как могло бы, я полагаю. (Мысль о записке пришла довольно поздно, я признаю.) Видимо, она подумала, что я ушел в одиночестве в последний раз глотнуть свежего воздуха. По мне, так это неплохая мысль. Я испытывал беспокойство в последние часы. Из-за того, что знаешь ты, но не знаю я – как все закончится. То есть как закончилась моя жизнь в твоих глазах. Это сильно тревожит твою мать, да и меня тоже. И мне приходится нелегко, памятуя о том, что я не могу доверять своему телу, полагая, что оно не подведет меня внезапно. Зачастую я чувствую себя не так уж плохо. Боли посещают меня достаточно редко, чтобы я периодически мог забывать о них.
Врач сказал мне, что нужно осторожно вставать со стула. Еще он запретил мне подниматься по лестнице, а это означало бы, что я должен отказаться от работы в кабинете. Я не могу заставить себя это сделать. Еще он посоветовал выпивать мне по глотку бренди каждый день, что я и делаю по утрам, стоя в кладовой с задернутыми ради твоего блага шторами. Твоя мама думает, что это очень смешно. Она говорит: «Было бы куда полезнее, если бы ты испытывал хоть какое-то удовольствие». Но так пила моя мать, а я привержен традициям. В последний раз, когда мама водила тебя к врачу, он сказал, что ты был бы здоровее, если бы тебе удалили миндалины. Она пришла домой такая расстроенная, из-за того что врач нашел, к чему придраться, что я выдал ей дозу моего лечебного бренди.