Книга Кронштадт - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, осенью пятидесятого приезжаю я в командировку. Мне открывает дверь брюнет среднего роста и средних лет, плечи развернуты, крепенький живот обтянут коричнево-серебристой пижамой, которую когда-то носил отец, нижняя губа выпячена, что придает его смазливому, но несколько помятому лицу уязвленное выражение. В общем, это был Зубов. В моей комнате был жуткий беспорядок, всюду раскиданы исписанные листы, всюду пепел. Мать, скрывая смущение громким смехом, пожурила меня за то, что не предупредил о приезде, и отрекомендовала Зубова очень способным начинающим писателем, с которым она «решила соединить свою судьбу». Зубов мигом собрал и утащил из моей комнаты свои бумаги, и я расположился у себя. Но дома мне не сиделось. Днем я мотался по заводским делам, а вечера предпочитал проводить у друзей — чем-то мне сразу не понравился этот Зубов: усмешечками, казарменным остроумием, папиросами «Север»… Да нет, не в этом дело. Скорее — отцовской пижамой…
Тогда-то я и посетил впервые отца. Я знал, что он после демобилизации по-прежнему работает в Арктическом институте, и поехал к нему. Мне сказали, что он болеет — инфаркт миокарда, лежал в больнице, теперь поправляется, а живет на проспекте Газа. Я отправился по данному адресу. Отец был дома. Полысевший и очень похудевший, в клетчатой ков бойке (он и раньше их всегда носил) и мятых домашних штанах, он отворил дверь и, увидев меня, растерялся. Мы обнялись. Длинным коридором, в который выходило множество дверей, он провел меня в комнату, где лежала на полу мохнатая медвежья шкура, а в стеклянных шкафчиках было полно посуды, и усадил на диван. Все в этой комнате было чужое, и постаревший отец среди этих шкафчиков казался чужим. Я отвел взгляд от его бледного взволнованного лица. У меня щемило сердце. Он тихо сказал: «Наконец-то…» Я стал глупо оправдываться, ссылаться на вечную занятость, но он покачал головой и сказал: «Не надо, Юрик. Я знаю, что сам во всем виноват». И пустился расспрашивать о моей службе, о моей семье, о Балтийске… Вдруг засуетился, принес бутылку «Айгешата» и стаканы: «Ты, наверно, хочешь выпить». — «А тебе можно?» — спросил я. «Можно. Антонина Модестовна разрешает». Ну, раз так… Мы выпили по полстакана, и тут пришла Антонина Модестовна. Она была молода и, пожалуй, красива, но каким же утомленным было ее лицо! Глаза обведены тенью — ничуть не злые, а просто очень усталые. И никакой высокой прически не было. Русые мягкие волосы, коротко подстриженные, вились на концах. Вся повадка у жены моего отца была мягкая, и голос тоже. Она чуть шепелявила. Она улыбнулась мне и сказала: «Так вот вы какой…»
Антонина Модестовна была родом из Мурманска. Окончив мединститут, уехала на зимовку на Новую Землю — там они и познакомились. Всю войну она была с отцом, работала в Североморске в госпитале, заведовала отделением. После демобилизации отца возникла трудная проблема ее прописки в Ленинграде. Отец-то по-прежнему был прописан в своей ленинградской квартире, и он просил мать разрешить прописать Антонину — просто прописать, потому что без прописки не принимают на работу. Никаких претензий на квартиру ни он, ни Антонина Модестовна не имели. Мать отказалась наотрез дать разрешение. Только через суд. Она прекрасно знала, что отец в суд не пойдет. «Какое нахальство, — кричала она, — требовать еще и этого! Неужели мало вам моих страданий?» Отец с Антониной мыкались по чужим углам, по квартирам отцовых сослуживцев, уезжавших на зимовки и в экспедиции. Из своих вещей отец не забрал ничего, кроме книг, нужных для работы. И только одной вещи ему не хватало — старого вольтеровского кресла, принадлежавшего прежде его отцу, инженеру-путейцу. Как-то раз Антонина отважилась поехать к матери — попросила отдать это кресло. Мать ответила, что, если отцу нужно, пусть придет сам, а «с вами мне говорить не о чем».
В конце концов Антонине дали прописку: в Ленинграде не хватало участковых врачей. И вот уже много лет она ходит по домам по вызовам. В шестьдесят третьем у отца случился второй инфаркт. Он вышел на пенсию, затеял писать учебник по метеорологии. И только в шестьдесят девятом получил квартиру на Бухарестской. Два месяца они наслаждались покоем в собственной квартире. А потом — третий удар. Отца не стало в одночасье. Дважды Антонина вытаскивала его, а тут оказалась бессильной.
Я примчался, когда отец еще не успел остыть. Он лежал на постели странно маленький, худенький, с запавшими щеками. В тот день я впервые почувствовал, что такое боль в сердце. Теперь-то я не расстаюсь с нитроглицерином.
Да, такие вот дела…
Я еду, машинально жму на газ, машинально жму на тормоз, ноги будто сами управляют машиной. А воспоминания, как всегда в июньские дни, влекут меня в прошлое. Опять передо мной промерзшие, схваченные мертвой хваткой блокады кронштадтские улицы… Снова вижу острые черты Андрея Козырева, его светлые бесстрашные глаза. Вижу прозрачное и беззащитное Надино лицо. Круглой луной восходит в моей памяти улыбающееся лицо Лизы…
Непряхин
Улица Аммермана — обычная кронштадтская улица. Мощенная булыжником, с выщербленными неровными плитами тротуаров, с неказистыми двухэтажными домами, она пролегла с юга на север, соединив Октябрьскую улицу, вдоль которой вытянулся Морской завод, с Интернациональной, упирающейся в военно-морской госпиталь. Улица как улица, глазу тут зацепиться не за что. Баня на ней имеется. Про нее так и говорят в Кронштадте: баня на Аммермане. Любят у нас рифмованное словцо.
В этот послеполуденный час улица малолюдна. В бледно-голубом небе плывут облака, и, когда они сползают с солнца, на плиты той стороны улицы, где баня, ложится короткая тень. Идет по щербатым плитам женщина лет тридцати шести в моряцком бушлате, черной суконной юбке и крепких яловых ботинках. Лицо у женщины круглое, загорелое. Рыжеватые кудри выбиваются из-под синего берета. Через плечо — противогаз. Походка у женщины, при полноте ее фигуры, легкая и быстрая, — про такую походку говорят: не идет, а пишет.
Не доходя до бани, вдруг резко остановилась. Да что ж такое? Кошка дорогу перебежала. Краснофлотцы из идущего навстречу патруля посмеиваются.
— Что, тетечка, испугалась?
— Каждый раз, как с моря прихожу, — говорит та, — она мне дорогу перебегает, тварь серая.
— С суевериями бороться надо.
— Тоже мне борец, — метнула женщина взгляд на сказавшего это юнца. — Усы отрасти сперва.
Подождав, пока патруль первым перешагнет опасную черту, женщина двинулась дальше. У дверей бани она спрашивает у вышедшего оттуда седоусого старичка с газетным свертком под мышкой:
— Работает заведение?
— Отчего не работать? — дребезжит седоусый. — Воды, что ль, жалко?
— Ну, мало ли. Война как-никак.
— Так что, коли война? — У старичка, видно, свободного времени хватает, он не прочь поговорить. — Не мыться людям? И раньше войны бывали, вот, скажем, мировая…
— Ох, некогда мне, гражданин.
Женщина входит в подъезд двухэтажного облупленного дома. Поднявшись по скрипучим деревянным ступенькам на второй этаж, отмыкает ключом входную дверь, идет по темному коридору мимо кухни, отпирает дверь комнаты.