Книга Камень и боль - Карел Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще… — попросил мальчик. — Еще о том, как святой синьор Франциск укротил злого волка из Аггобии.
Но тут старый монах испуганно замахал рукой, так что рукав его отрепанного подрясника, развеваясь во все стороны, разогнал слова мальчика.
— Что ты, что ты! — сердито промолвил он. — Нипочем не стану!
Мальчик с удивлением поглядел на его гневное лицо. Старичок встал, чтоб уйти, — с таким видом, будто страшно оскорблен, можно сказать, на всю жизнь.
— Нет… нет… — дрожащим голосом жалобно прошептал он. — Не ждал я, что ты тоже так ко мне отнесешься, Микеланджело…
— Фра Тимотео! Фра Тимотео! — испугался мальчик, так крепко схватившись за подол монашьей одежды, что одна заплата треснула и высунула свой длинный тряпичный язык. — Фра Тимотео, не сердитесь! Я не знал, что вам будет неприятно!
— Ну да, — укоризненно промолвил старичок. — Да к тому ж еще подрясник мне разорвал. Братья в монастыре скажут: "Опять фра Тимотео с озорниками дрался". Ни минутки я у тебя не останусь, ни минутки, и обещанного ужина ждать не стану, нет… нет!.. — ворчал он с раздраженьем…
— Фра Тимотео! — плаксиво вскрикнул мальчик, меж тем как от дрожащей руки его дыра в подряснике расползалась все шире. — Я не хотел сказать ничего плохого… Это меня Франческо надоумил… Ежели, говорит, фра Тимотео опять начнет что-нибудь тебе рассказывать, попроси — чтоб насчет злого волка из Аггобии рассказал!
— Да! Все вы безобразники! Вот пожалуюсь магистру Урбино, чтоб он вас обоих выдрал, — потешаетесь над стариком, да еще вон подрясник мне рвешь. Скажет братия в монастыре: "Напился наш фра Тимотео, в канаву упал, вот и вернулся рваный такой". Но я расскажу, я не дамся, перед всей трапезной так и скажу: это мне Микеланджело Буонарроти устроил, оттого что безобразник! Вот увидишь, скажу! Думаешь, нет? Да не то что перед трапезной, а перед целым собором выложу…
— Фра Тимотео! — мальчик, отпустив подрясник, сжал руки. — Я больше не буду, никогда больше не буду спрашивать о злом волке из Аггобии!
— Это было великое чудо! — тихо, серьезно промолвил старичок. — Но никто во Флоренции не заслуживает, чтоб об этом рассказывать, никто!..
Он провел дрожащей рукой себе по лицу, и вот гнев его уже упал в дорожную пыль. В уголках поблекших губ заиграла добродушная улыбка.
— Так, значит, тебя надоумили! — промолвил он. — Франческо Граначчи, приятель твой, надоумил! Стыдно! Очень стыдно!
— Простите меня, фра Тимотео. — В голосе мальчика — мольба и слезы.
Из дома донесся запах похлебки со свининой и еще чего-то аппетитного. Ноздри у монаха слегка затрепетали. Спустился мягкий, ласковый вечер, небо стало лиловым. Был тот час, когда ласточкам уже скоро пора спать, и, как только сумрак сгустится, первые летучие мыши закружат над окрестностью, чертя свои чародейные знаки на стене темнот.
— На этот раз, так и быть, прощу, — тихо сказал монах. — Потому что тебя подбил этот негодный Граначчи и ты действовал без дурного умысла, но ты должен исправиться, Микеланджело, ты должен исправиться…
Обрадованный парнишка вложил опять свою маленькую руку в загрубелые ладони монаха. И оба опять замолчали, глядя на окрестность. Вечерние благоуханья поплыли из садов, и кипарисы сменили свой грустный сон на золотой. Мир шел по окрестности и сумеркам, звеня. Если бы старик и мальчик нагнулись, чтоб сорвать цветок, они тотчас узнали бы, что теперь это только тень. Руки каждого из них восприняли бы это по-разному. Тень отбрасывала другую тень, так что их полно вокруг, это сад теней, и с благовонных лугов веет вечерним холодом. Отовсюду наступал глубокий, величавый мир, как бы совершая какое-то великое, святое дело, и в нем была сладкая и спокойная тишина для звона, молитвы, любви и снов.
— …тогда святой синьор наш, — тихим, страстным голосом говорил старый монах, — шел по снегу, в великую стужу, с братом Львом и так говорил ему: "Брат Лев, овечка божия, если б минориты всегда показывали пример святости, если б они возвращали зрение слепым, речь немым, если бы воскрешали мертвых и изгоняли бесов, если б ведали они все глубокие тайны земли и звезд, и все науки, и говорили всеми языками ангельскими, все же — запиши себе и хорошенько запомни — нет в том истинной радости. И даже если б они обратили в святую веру всех язычников и всех неверующих и заставили бы покаяться всех грешников на свете, — опять запиши и запомни хорошенько, — нет в том истинной радости". И тут брат Лев, овечка божья, с великим удивлением обратился к святому синьору нашему Франциску, говоря: "Прошу тебя, отче, во имя божье, скажи мне, в чем же тогда истинная радость?"
Тут голос старика дрогнул, и слеза медленно покатилась по тропкам морщин, по щекам, коричневым, как из обожженной глины. Жесткая, высохшая рука его сильно сжала руку мальчика.
— Знаешь, что сказал наш святой синьор? Что ответил он на вопрос о том, в чем истинная радость? Сколько народу уж об этом спрашивало, не было человека, который бы этим вопросом не задавался, потому что каждое живое существо, паренек, хочет это знать, каждое сердце просыпается к жизни и умирает с этим вопросом. Спрашивали об этом бедные и знатные, князья и папы, нищие и монархи, и мореплаватели заморские, и тот крестьянин, что копал нынче поле вот здесь, перед нами. Много книг по этому вопросу написано, но ни одна не дала ответа. А святой синьор наш Франциск сказал тогда брату Льву: "Овечка божия, если б, когда мы сегодня, голодные и холодные, придем к воротам монастыря, привратник гневно прогнал бы нас, как двух бродяг, зря по белому свету шатающихся, и, в ответ на новые наши мольбы и просьбы, повалил бы нас в снег, и крепко поколотил, и палкой костылял бы, пока бы из сил не выбился, и потом, избитых, окоченевших и до смерти голодных, выгнал бы нас опять на снег и мороз, а мы все снесли бы не то что терпеливо, а с великой любовью, вот тут, — запиши себе и запомни хорошенько, — в этом и есть истинная радость!"
Монах замолчал. Устремил взгляд в пространство, и окрестность как бы расступилась перед его взглядом, окрестность была лишь вратами для чего-то большего, чем только картина вечера.
— Оттого что, — горячо прибавил он, — все, что мы имеем, от бога имеем, и нам нечем хвалиться. Одними только скорбями, печалями и обидами хвалиться можем, оттого что только это имеем сами, это — наше. Потому сказал апостол: "Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего…"
Он опять умолк и, казалось, даже забыл о мальчике.
— Меня тоже часто бьют, — промолвил вдруг парнишка.
Монах не слышал.
— Меня всегда бьют палкой, — повторил тот.
Только тут до сознания старичка дошло.
— Что ты сказал?
— Бьют меня, — повторил мальчик еще раз.
Монах изумленно всплеснул руками, так что рукава подрясника взметнулись и упали.
— Что ты говоришь?! — воскликнул он. — Кто же тебя колотит? Братья?
— И они тоже, — кивнул паренек. — Но, главное, папа и дядя.