Книга И поджег этот дом - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Cameriere, perfavore, c'è un telefo…[44]
За спиной у меня раздался вопль:
– Стоп! Стоп, черт подери! Стоп!
Я обернулся: на меня была наставлена целая батарея кинокамер, дуговых ламп, рефлекторов и яростно выпученные глаза шаровидного человечка в цветастых шортах, с окурком сигары во рту. Он наступал на меня с криком:
– Эй, paesan![45]Вались отсюда! Уйди к чертовой матери! Умберто, скажи ему, чтобы убрался! Он загубил нам тридцать метров пленки! Вались отсюда, paesan!
На меня смотрело множество глаз: местные зеваки, столпившиеся за веревочным ограждением, киношники у прожекторов, и в особенности – двое, на чей столик я налетел. Один из них был Карлтон Бёрнс, который обдал меня всемирно известным взглядом скучающего органического отвращения. Никто не засмеялся. Все это было как в чрезвычайно дурном сне. Сперва, как под атакой бабки Ди Лието, меня пронял тошнотворный нутряной ужас – ужас мальчишки, застигнутого за стыдным делом: я похолодел, обмяк, ослаб, в висках застучала не кровь, а само унижение; но вдруг – то ли от жары, то ли от окончательной растерянности, или же оттого, что после расправы, которую весь день творила надо мной Италия, меня облаял соотечественник, пузатый и коротенький, но все равно соотечественник, – я закипел.
– Умберто! – крикнул он мне в лицо – но не мне. – Скажи своему карабинеру, чтобы он их не пускал. А этому – чтобы убрался. Вал…
– Сам вались, урод несчастный! – взвыл я. – Как ты со мной разговариваешь? Я что тебе – итальянец? У меня столько же прав на эту площадь, сколько у тебя! Кто ты такой, чтобы мне приказывать? – В удушливом зное перед глазами у меня лопались оранжевые шарики истерии, я сам слышал, что мой захлебывающийся голос звучит все надрывнее, набирает опасную высоту, но при этом у меня возникло чувство собственного могущества, ибо толстячок замер как вкопанный, сигара у него во рту нерешительно опустилась наподобие семафора, а глаза – от удивления, надо думать, – выкатились, словно он заболел зобом. Из двух моих заключительных фраз первая – «Не сметь шпынять итальянцев!» – показалась мне ненаучной и театральной, зато, выкрикнув: «Я усталый, измотанный человек!» – я впервые за день ощутил противненькое торжество и с этими словами, содрогаясь, как рассерженный и темпераментный актер, повернулся кругом и покинул место происшествия, в котором только сейчас распознал съемочную площадку.
Обида жгла меня так, что я мог бы уйти и с площади, и из города и пешком вернуться в Рим, если бы не столкнулся с Мейсоном Флаггом. Он стоял перед аркой, все видел и веселился до упаду. Рубашка на нем была в серебряных цветах, белая кепка сдвинута набекрень, и он покатывался от хохота; при моем приближении хохот сменился беззвучными судорожными смешками, а плечо его нервически дернулось кверху: по этому тику я узнал бы Мейсона с любого расстояния и в любом ракурсе хоть в Самбуко, хоть в Париже, хоть в Перу.
– Питси, старичок, – хихикнул он, пожимая мне руку, – махнем туда, где вечно пляшут и поют.
Это была только нам двоим понятная ссылка на годы совместного учения в частной школе. Мейсон неизменно приветствовал меня таким манером, когда мы встречались после долгого перерыва, и я отвечал ему в тон, со школярской удалью, хотя всякий раз чувствовал себя ослом.
– А махнем, старик, – подхватил я. – Что это за тип на меня налетел? Ух, и разозлился я…
– Да ну, ассистент режиссера. Раппапорт, кажется, его фамилия. Не расстраивайся из-за него. Он тут всем на нервы действует. Алонзо должен занять тебя в картине. Ты был великолепен.
– Очень неприятно, что испортил им сцену. Чудовищный день. По дороге сюда, возле Помпеи, я врезался в…
– Питси, ты роскошно выглядишь, – перебил он. – Молодец, что приехал. Сколько мы не виделись? Три года? Четыре? По-моему, ты ни капли не изменился. Пожалуй, щечки раздались и вид менее озабоченный, я бы даже сказал – в окрестности гланд более удовлетворенный. Как тебе итальянское мяско, старик? Некоторые утверждают, что ты до тех пор не отведал вкуса жизни, пока хоть одна туземочка не простонала тебе в ухо «mamma mia![46]». Питси, ты в изумительной форме.
– Благодарю, – вяло отозвался я.
Вероятно, я погубил весь съемочный день: возле камер устало принялись за разборку, а местные хлынули за ограду и вновь завладели своей красивой площадью.
– Не расстраивайся из-за них, – утешал меня Мейсон, когда мы шли через площадь к кафе. – У них тут не съемки, а какой-то карнавал. С ума сойти. Этой сцены, в которую ты затесался, три часа назад еще не было в сценарии. Такого дикого производства ты в жизни не видел. Сценаристы отпадают, как мухи.
– Сколько они тут пробудут? – спросил я, ощутив приятный укол ожидания. Через родителей Мейсон всегда соприкасался с миром кино, и, хотя со времен детства жизнь сводила нас с ним неоднократно, мои отношения со светилами этого мира были менее близкими, чем хотелось бы. Во мне долго жило чисто подростковое благоговение перед этим народом, и сейчас надежда на настоящее знакомство – пусть мимолетное – заиграла в моем воображении неожиданно живыми красками. – Они здесь надолго?
– Вот твоя каракатица Раппапорт, – сказал Мейсон, словно не слыша вопроса. – Не расстраивайся из-за него. Знаешь, какое у него имя? Угадай.
– Откуда мне знать?
– Ван Ренслер. Они зовут его Ренс. С ума сойти! – Он резко дернул плечом, как будто хотел выдернуть его из сустава. Посреди площади мы попали в гомонящую толпу статистов, от которой отделились две молоденькие красивые итальянки в очень условных пляжных костюмах и скользящим шагом, с особенным оживлением в области таза, прошли перед нами. Мейсон схватил меня за руку.
– Нет, ты посмотри. Питси, тут, на горе, столько товару, сколько разумному человеку не осилить. Ты только посмотри. Если бы мне предстоял полный сеанс с чем-нибудь таким, я бы застраховал свою жизнь еще раз. Боже мой, – вздохнул он, размашисто ступая сухими длинными ногами, – до чего же я рад тебя видеть, Питси. Так как тебе итальянский товар? Ты уж небось ветеран.
– Видишь ли… – начал я, но он уже кричал: «Пока, Сеймур! – и махал рукой молодому человеку, который пригнулся к рулю открытого «ягуара» на обрывистом краю площади, словно готовясь к прыжку в космос. – Встренемся в кине!»
– Прощай, последний сценарист, – сказал он. – Славный малый. Когда-то писал романы… А Бог их ведает, сколько они тут пробудут. Два дня, неделю – разве можно загадывать при такой безалаберщине? Приехали сюда несколько дней назад – сразу после того, как я тебе написал. Не знаю точно, какой у них расклад в смысле финансов – что-то там с замороженными лирами примерно на миллион долларов, и компании надо с этим извернуться, – и вот они откопали ужасный костюмный роман про Беатриче Ченчи,[47]набрали полуитальянскую-полуамериканскую группу, потом выяснили, что гардероб и реквизит не лезут в смету, и тогда решили переиграть все на фарс, в современных костюмах. Короче говоря, колдовали над этим добром по всей Италии, нанимали, увольняли сценаристов – или те сами уходили, потому что лепить уже надо совершенную дичь, – и в конце концов получилась такая каша, что продюсер Киршорн – он сидит в Риме, не может оторвать от кресла свою толстую задницу – велел им убираться с глаз долой и как угодно, но кончить это дело. И Алонзо – да ты, наверно, встречал его у нас, когда мы учились, он был близкий папашин приятель, – так вот, Алонзо уже бывал в Самбуко и решил, что тут и выпить можно славно, и природой полюбоваться, пока кончают с этим абортом. Мы с ним столкнулись прямо в утро их приезда. А вот и Розмари! Детка! – закричал он, ухватившись за мою руку и показывая на меня. – Смотри, Питер уже здесь!