Книга Может, оно и так... - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Базилики. Римский амфитеатр. Пьяцца Бра. Пьяцца Каррубио. Пьяцца делле Эрбе, в двух шагах от которой неприметная улица Капелло. И на той улице… Тот дом…
Держит паузу, подогревая интерес.
— Говори. Чего молчишь?
— И на том доме… Балкон, на который взлетал Ромео. Повидать Джульетту.
— Джульетта — она кто?
Финкель произносит с чувством, по-русски:
Как белый голубь в стае воронья —
Среди подруг красавица моя…
— Переведи, — просят.
— Если бы я мог.
Пересказывает печальную историю, они слушают, кивают головами, филиппинка тоже кивает.
— В монастыре капуцинов, в сводчатом его склепе, стоит опустелый саркофаг; в нем — уверяют — похоронили Джульетту, а возле нее Ромео. Что погибли от великой любви и неукротимой ненависти.
Ненависть — она рядом, каждому известна по неутешным потерям; про великую любовь не всякий наслышан.
— Мне… — интересуется Ая, — нельзя ли с тобой? В ту Верону.
— Пока нельзя. Подрастешь — полетишь.
И она подрастает с надеждой.
— А мне? — робко спрашивает Ото-то.
— Не исключено, друг мой, не исключено.
Ото-то снова озабочен:
— Не растолстеть бы к тому времени, не отяжелеть на взлет…
Слышен вздох, похожий на стон. Стонет Ривка-страдалица, прикованная к постели, которой тоже хочется на взлет, но свое она отлетала. Ривку интересует теперь одно: кому достанутся недожитые ее дни?
— Говорят, душа после смерти облетает мир из конца в конец. За четыре взмаха крыла. Чтобы обозреть напоследок.
— Ривка, это к чему?
— Пролечу над Галилеей, над домом своим…
Остерегал мудрый рабби, и остерегал не однажды: «Только пучок соломы не вызывает ненависти». Бродит по окрестностям тусклый тип, с души тёмен, комок человеческой слизи в несытой похоти, со смазной, гуталинной душой, отполированной как сапог. Подбирается к их дому, к огороженному покою, принюхивается, приглядывается — испробовать вкус зла, посеять раздоры, наговоры с пересудами, ввести в искушение и обман. «Вы меня вынуждаете», — страшит на подходе; часы на руке циферблатом книзу: чей срок они отсчитывают? — апельсины на дереве вздрагивают в недобром предчувствии.
Ривка спрашивает обеспокоенно:
— Сколько?
Финкель отвечает:
— Семь. Всё еще семь.
Ночью возопит старик опечаленный, вздымая ладони к потолку: «Имею право! Право имею! На смягчение нравов. При кротости и мудрости правления. И если ради нас создан мир, отчего нет в нем покоя?..» Отзовется ликующий старик: «В следующий раз слетаю в Монтенегро. Ради одного названия».
11
Голубь угрелся на подоконнике у приоткрытого окна, в дреме свалился на пол. Мечется по комнате, вызвав всеобщий переполох, врубается в обманное стекло на пути к небесам, опадает без чувств.
— Де-душ-ка… Возьмем?
— Возьмем.
Выносят его на балкон, укладывают в картонную коробку, задвигают под стол, уберегая от солнца, — сидит, пушит перья, потряхивает головой: не иначе сотрясение мозга, который у голубя, возможно, имеется. Ая снова в хлопотах: ставит ему плошку с водой, насыпает зернышки — есть о ком позаботиться.
— Де-душ-ка… Давай его приучим и станем рассылать по свету голубиную почту.
— Давай, моя хорошая.
— А кому, дедушка?
— Найдем кому.
Ахает от удовольствия:
— Завтра и начнем!..
Через пару часов голубь вылезает из-под стола, шатко ступает среди цветочных горшков, заваливаясь на стороны, взлетает, оклемавшись, — Финкель говорит вослед:
— Ни спасибо тебе, ни пожалуйста… Разве так поступают порядочные голуби?
— Нет, — соглашается Ая. — Порядочные голуби так не поступают.
Вечером они выгуливают Бублика.
По окрестным улицам.
Дедушка с внучкой.
Приблудная собачка слушается Аю, одну ее. Девочка обнаружила под скамейкой тощее, затравленное существо с непроливной слезой в глазу, принесла домой, уложила на подстилку; собачка лежала на боку, откинув бесполезные ноги, голос не подавала, ожидая скорого конца в тоскливой покорности. Ая садилась рядом, кормила с ложки теплым куриным бульоном, гладила, нашептывала ласковые прозвища, та укладывала голову ей на колени и задремывала, всплакивая во сне, ребенком с высокой температурой.
Бубликом назвал ее дедушка-выдумщик, кто же еще? В облике собачки проглядывают следы неразборчивых связей прежних поколений: кривоватые ноги таксы, кудряшки по телу от болонки, вислые уши от спаниеля, пушистый хвост неизвестного происхождения. Когда папа с мамой собираются в отпуск и всё упаковано, Бублик сходит с ума от переживаний, мечется по комнатам, заглядывая в лица, не дает выносить чемоданы, — прошлые его хозяева собрали, должно быть, вещи, уехали навсегда и оставили собаку на улице. Ая берет его на руки, укачивает, покой нисходит на малое, исстрадавшееся создание.
— Эта девочка чувствует чужую боль, — говорит Дрор, сосед по лестничной площадке. — Быть ей хорошим врачом.
Дрор — психолог. Ему можно поверить.
Шагает навстречу доктор Горлонос с первого этажа, видный, холеный, отутюженный, неспешно ставит на тротуар начищенные штиблеты. Прием у доктора на дому; теснятся в прихожей глухие, сопливые, гундосые пациенты, комнату наполняя унынием; Финкель придумывает им прозвища: Чихун Семеныч, Кашлюн Абрамыч, Сморкун Моисеич, — внучка тихо радуется.
Доктор Горлонос, вальяжный, снисходительный, взглядывает свысока на непородного Бублика, на невзрачного дедушку с глазастой внучкой, и на поводке у него красавец спаниель, расчесанный, ухоженный, пахнущий иноземным шампунем. Доктор равнодушен к своим пациентам, равнодушен к соседям по дому, даже фрау Горлонос, тонная дама с изысканными манерами, не вызывает мужских поползновений, и лишь собака пробуждает его чувства. А спаниель, гордость доктора, обнюхивает без охоты встречные предметы, брезгливо оттопыривает губу, не удостаивая взглядом, обида в глазу — не устранить деликатесами и собачьими парикмахерами, словно оповещает всех и каждого: «Вы мне за это еще заплатите…»
Внучка привыкла к тому, что дедушка останавливается порой на улице, кратко записывает на малых листках, но что с ними делает, ей не известно.
— Де-душ-ка… Эти листочки — куда потом деваются?
— По ветру пускаю, моя хорошая.
— Самолетиками?
— Самолетиками тоже. Бумажными змеями под облака. Чтобы попали к тому, кто в них нуждается.
— И ко мне, дедушка?
— И к тебе.