Книга Чума - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Витя решился признаться ей (а заодно и самому себе) в одном воспоминании, которое не пропитало горькой отравой всю его жизнь только потому, что он за версту обнес его колючей проволокой и пустил по ней ток высочайшего напряжения.
Когда их классе этак в девятом возили на экскурсию в Петергоф, на одной из дальних аллей Витя увидел убитую белку, и для него разом померкло и круглолицее «Солнышко» с кривыми текучими лучами, и златомышечный Самсон, раздирающий пасть льву: если бы из львиной пасти ударяло вверх не сверкающее серебро, а тугая черная кровь, зрелище показалось бы ему менее бесстыдным. К сибирским охотникам, умеющим бить белку в глаз, Витя относился с большим уважением, потому что таежная белка наверняка умеет защитить себя своей вечной настороженностью, невесомой стремительностью — она и головкой вертит квантиками, словно в мультике: не успел ты ее зафиксировать в одном положении, как она уже замерла в другом. Так что безвестный аллигатор ухитрился попасть в нее каким-то своим мерзким орудием только потому, что она поверила людям… Этот гад был даже мерзее любого аллигатора — тот ведь просто машина из мяса, убивает, чтобы жрать, он не творит зла из любви к злу…
Вите целый день незаметными отрицательными мини-движениями головы удавалось отгонять от себя это понимание, — она поверила, поверила, поверила… — но в темноте защитную оболочку наконец прорвало, и он часов до трех еле слышно скулил под одеялом. И с утра уже не терял бдительности. Лишь ощутив в своей руке Анину руку, он вдруг почувствовал в себе силы войти в запретную зону и выйти оттуда живым и сравнительно невредимым. По крайней мере готовым и дальше жить в мире, где такое возможно.
Он и в самом деле сумел поделиться с Аней, не слишком оконфузившись: когда голос готов был сорваться, Витя начинал высматривать слизняков еще более пристальным взором, а повествование вести еще более безразличным тоном — страстно надеясь, что Аню обмануть ему не удастся.
Аня некоторое время продолжала идти, сосредоточенно глядя под ноги и не подавая никаких сигналов его руке, которую она лишь в самом начала сжала покрепче. А потом, как всегда, серьезно что-то обдумав, с нежной властностью повернула его лицом к себе и тоном преданного гипнотизера приказала:
— Забудь. Я знаю, что таким, как ты, это очень трудно. Но ты все-таки забудь. Больше никаких аллигаторов в твою жизнь я не допущу. — И прибавила с горечью, как бы уже про себя: — Бедные вы мои мальчуганы… Папа тоже был очень впечатлительный, только никто этого не хотел понимать… Вот он и умер в пятьдесят два года.
Витин мозг, еще не вполне освободившийся от ядовитых самоцветов, на некоторое время окончательно отказался понимать, въяве ли и с ним ли, с Витей, это происходит. Наглец-то в нем, правда, и здесь, ликуя, выхватывал свое: «Ты слышишь — мои мальчуганы, мои! И если она клянется всю жизнь защищать тебя от аллигаторов (что, конечно, не в ее силах — но сам порыв!..), значит, она как минимум собирается оставаться где-то рядом!..» Витя отмахивался, ибо нужно было прежде всего выказать сочувствие к безвременной кончине ее отца (хотя пятьдесят два года — срок вполне приличный, дочь все равно не может так считать) — но и нельзя было допустить, чтобы скорбь заслонила его благодарность, — так что же, улыбнуться, как дураку?.. Или потупиться?.. А вдруг выйдет, будто ему неловко за ее серьезность, хотя именно серьезность-то ему и нужна… Ах, черт, кажется, щеки уже пылают… Может, незаметно, ведь светится только небо… Слова у нее все такие взрослые… но ведь мы вроде бы теперь и есть взрослые?.. Или еще нет?..
Однако он не переставал ощущать, что она смотрит ему в глаза, и рано или поздно нужно было отвечать ей тем же. В ее глазах отражалось меркнущее небо, но нежность и сострадание сияли ярче канувшего солнца. Она смотрела так, словно присягала ему в чем-то, и Витя понял, что может сказать ей очень важную вещь (хотя и не самую важную).
— Смотри, ведь если даже взять не аллигатора, даже белку — все равно она для нас трогательная, а мы для нее нет…
— Ну, конечно, — очень серьезно ответила Аня. — Все живое борется за собственное выживание, и только человек отвечает за всех.
— И даже за аллигаторов? — осторожно поинтересовался Витя — уж очень ясным для нее оказался не самый, по его мнению, простой вопрос.
— И за аллигаторов. Если их начнут истреблять свыше допустимой нормы, мы должны будем занести их в Красную книгу. Да они, кажется, уже и занесены.
Дальнейшему придавало правдоподобия лишь то обстоятельство, что в книгах именно так и писали: «Впоследствии он не мог бы точно вспомнить», самое отчетливое, что ему запомнилось, было собственное его прозрение, когда она ласково взъерошила ему волосы: у нее такая смелая рука, догадался он, потому что она твердо знает, как поступать нужно, а как не нужно, и потому все, что нужно, делает уверенно, а что не нужно, вообще не делает. И следовательно, если она сравнила его с только что вылупившимся растерянным птенцом, стало быть, это так и нужно, и если при такой ее высоте она считает возможным подшучивать над его птичьим носом, как, бывает, в редкие ласковые минутки его мать поддразнивает отца, значит, это говорит о какой-то уже окончательно неправдоподобной их близости.
А следующее прозрение было совсем уж судьбоносным: заметив, что Аня начинает немножко дрожать от холода, он вдруг понял, что дрожит она вовсе не из демократизма, не для того, чтобы внешне походить на остальных, а потому, что ей и в самом деле холодно. Но ведь это означало, что она способна страдать и от всех прочих стихий, необоримо играющих жизнью смертных, — от голода, болезней, грязи, безобразия… И когда он это понял — понял, что ее высота ровно ни от чего не защищена, — что, оступившись, Аня вовсе не взлетит, а упадет (хотя бы и в лужу, если под ногами окажется лужа), что, оказавшись одна в безбрежном океане, она рано или поздно… Витя принялся незаметно делать мелкие отрицающие движения головой и даже как бы в рассеянности ущипнул себя за щеку, чтобы отогнать приближающееся содрогание, но понимание прогнать было нельзя: она такой же человек, как и все. В том, что касается беспомощности и уязвимости, разумеется, но отнюдь не в том, что касается высоты: высота ее вознеслась еще выше, до звезд, ибо хранило ее хрупкое, как белка, существо, в которое можно запустить камнем, швырнуть грязью, которое может в любой миг споткнуться, заболеть, уме… Нет-нет-нет-нет-нет-нет-нет!..
С этой минуты Витя начал ощущать ее высоту не естественным свойством небожительницы, но — подвигом. Подвигом, рождающим в нем благоговение, чуть только он в него вдумывался: хранить высоту перед таким морем опасностей!.. Витя ощутил невероятную гордость, когда до него дошло, что и она в нем, стало быть, может нуждаться. И когда он прижимал ее к себе, это был именно порыв согреть ее, а вовсе не фальшивая забота, прикрывающая желание потискаться (а что его внутренний наглец и здесь возликовал: «Ага, ага, она совсем не воспротивилась!..» — так за этого хама Витя отвечать не мог). Он впервые видел ее лицо так близко, и теперь в слабых бликах меркнущей зари оно казалось ему уже не медально совершенным, а пленительным.
Правда, если бы в эту минуту его спросили, согласен ли он украсть, чтобы накормить Аню, он бы все равно промямлил: «Наверно… Но лучше бы не надо». Если же его спросили бы, готов ли он убить ради спасения ее жизни, он бы совсем уже затосковал: «Ну, если бы не было другого выхода… Ну и смотря кого, смотря в какой ситуации…» У него не укладывалось в голове, как это можно убить из-за денег — из-за такой трухи, как миллион, миллиард, триллион… Из-за оскорбления — это еще на что-то похоже, но все равно, как можно сравнивать: какое-то там оскорбление и — человеческая жизнь! Убийство могло бы представиться ему чем-то мыслимым — ну, разве что ради предотвращения атомной войны.