Книга Пьяно-бар для одиноких - Поли Делано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не знала ничего до тех пор, пока я ей не позвонил и не осыпал, почти плача, проклятиями. Сказал все, что думал о ней и о ее мерзопакостной труппе. «А чего ты хочешь от меня?» — так она ответила на мои истерические всхлипы. А когда я прокричал, что Хенаро, после полного своего провала, облевал все мебель и пытался броситься вниз с крыши, что она, походя, разбила навсегда такую пару и уже ничего не изменить, в ответ прозвучало: «А чего, собственно, ты хочешь от меня?»
— Запомни, мразь, — крикнул я, — если я где-нибудь тебя встречу, затопчу насмерть, к чертовой матери, вонявка проклятая!
Рауль смотрит на меня ошеломленно, даже пытается выдать какие-то мысли по этому поводу, а потом жалуется о своем и, не снимая мою руку со своего бедра, уговаривает не лить слезы, не стоит того, все образуется, нет ничего в жизни, чего нельзя: поправить. Но на меня его утешительные слова не действуют, они как-то отскакивают в сторону, потому что мой бедный Хенаро обезумел, да-да, он дернул куда-то на юг, не оставив даже записки своей матери, и я знаю, что он никогда ко мне не вернется, что наш чудесный сон кончился, что эта карлица Хулиета влила в его кровь такую отраву, от которой нет противоядия. И я клянусь, клянусь тысячу раз, что убью ее на месте, если встречу. Нет, это не шутки, я всерьез.
Все, что говорил старина Эрнест, живет в моей памяти. Помню, как я удивился, узнав от него, что конец романа «Прощай, оружие!» он переписывал раз сорок, поскольку труднее всего было выложить слова так, чтобы казалось, будто это не стоит усилий. Я помню все, что он говорил: «Телефонные звонки, гости — вот сущее бедствие, вся работа летит к черту... Когда пишешь, надо быть совсем одному...»
— Почему ты это сделала? — Я уже был у нее в полном рабстве. Все свободное время, какое урывал и какое она желала проводить со мной, я проводил с ней, с Ванессой. Мы гуляли в Чапультепеке, лежали в тени какого-нибудь раскидистого дерева в Парке Испании[47], там — чашечка кофе, там — по рюмочке... Моя душа превратилась в бездонный сундук, куда она складывала свои печали и обиды, в резонирующий ящик, который откликался на все ее стоны, всегда глубокие, горестные, в эхо, повторяющее ее слова, настоянные на злобе.
— Из мести, — сказала Ванесса, — он спал с моей сестрой. Однажды я их застала, нет, ты не знаешь, что это такое!
— Но ты говоришь, что никогда его не любила?
— Зато я любила себя. Да и сейчас еще люблю. О-о, это ужасно, давай лучше сменим тему...
(Он знал, что писать — неимоверно трудно, что писатель — нечто вроде колодца. «Колодцы бывают самые разные, — говорил, — но главное, чтобы в них была хорошая вода».)
— Они это делали на ковре у нас в загородном доме. Он держал ее за бедра, притянув к себе, а она руками упиралась в пол. И таскал ее по всей комнате, словно тачку.
— Мы же хотели сменить тему?
— Ты прав...
(Он говорил, что черпать воду из колодца надо с умом, не всю сразу, чтоб колодец не пересыхал и чтоб не ждать, когда он снова наполнится. Вот такими словами он говорил об очень важных вещах. Не знаю, как это определить — метафоры, символы, философские понятия? Но, сравнивая писателя с колодцем, он говорил о жизни, и в его словах был глубокий смысл.)
— Ты не знаешь, что это... Он ее трахал с такой яростью, с такой страстью, какой я не знала за пять лет нашей супружеской жизни.
— Ванесса, смени тему!
И среди этого неумолчного гама, среди звона бокалов, смеха, исповедей и жалоб Хавьер, оторвав вдруг глаза от клавиш — он играл всеми любимую «Yesterday», — взглянул на меня своими умными собачьими глазами, явно сочувственно, и как бы сказал:
— Выше голову, парень, соберись, «нет таких бед, что живут сто лет», все перемелется, смотри, как здесь славно, две-три рюмочки, немного музыки — и совсем другое настроение, давай не кисни, ничего не попишешь, с женщинами вечно все не так, посмотри лучше на меня, вот-вот шестьдесят, ну шелудивый пес, сколько всего пережил-перевидал и не жалюсь... Ну-ка расправь плечи, глубокий вздох, и чтоб никакого нытья!..
Потому что по закону логики в такие минуты надо хвататься за любую соломинку, надо цепляться ногтями и зубами, ибо смерть, эта окаянная смерть, эта коварная невидимка — она пока не для нас, ее надо шугануть, припасти для нее яда, ненависти, презрения. Вот почему в прошлый раз (а сколько их будет, этих разов?), когда я получил коротенькое послание от Сонхи, написанное на обороте календарного листка, у меня что-то екнуло внутри, и я почуял, что это следует воспринять как мудрый совет, который невесть почему посылают мне боги. Словом, я тотчас стал обдумывать план действий, вертел так и этак, пока не пришел к единственно возможному выходу: главное — быть живым, не мертвым, а живым, вопреки всему, и черт с ней, с пулей Херардо, застрявшей в кости. Так я думал и чувствовал вовсе не потому, что вот, мол, дышу и всякое такое, нет, я ощущал это всем своим естеством, ей-богу, ибо несмотря на то, что я потерял — а потерял я ни больше ни меньше как любовь, душевный покой, устоявшийся распорядок жизни, помимо машины и дома, — во мне по-прежнему жила та вера, клянусь памятью матери, что мужчине не следует поддаваться минутной слабости. Вот вам пример: взял и нацарапал прямо на салфетке: — взбрело вдруг такое! — «Я готов пройти по всем страницам календаря, через все дни, чтобы вернуть тебя, понимаешь? Найти тебя снова». Словом, вместо этой мути я выбрал другой путь, а для этого прежде всего надо выжить, смириться со всеми потерями и принять как руководство к действию мудрые слова, напечатанные на календарном листке, где на обороте Сонха написала мне несколько строк. Письмо пришло из Лос-Анджелеса, следовательно, текст был на английском, но в моем переводе, весьма приблизительном, это звучит так: «Отпусти того, кого любишь. Вернется — значит, будет твоим. Нет — значит, никогда твоим не был». То есть истинная правда — в самом главном: раз Лита не возвращается, пусть не возвращается вовсе... Да, я знаю, это мне по заслугам, потому что делать необдуманные шаги — одна из главных особенностей моей натуры. Что-что, а сесть в лужу — это я умею.
— Хорошо, — сказал я Лите, придя домой из бара, где, выпив пару рюмок под звуки приятной музыки, решил последовать этому в принципе пошлому совету из календаря: отпущу — пусть уходит. — Ты, по-моему, права, Лита. Наверное, лучше будет, если мы все-таки расстанемся. Какой смысл так жить? Нет больше понимания, нет смеха, поцелуев, постели, а стало быть, нам вроде бы и незачем смотреть друг на друга изо дня в день.
Опять же, Лита успела наговорить до этого много чего: что больше меня не любит, что я ее раздражаю, что ей приелись мои плоские шутки, что со мной скучно, что от моего голоса у нее шевелятся волосы, что моя походка действует ей на нервы, что секса, в сущности, больше нет, что ее убивает полное непонимание друг друга, что она задыхается и запросто может погибнуть.Сначала я, конечно, не верил ни одному ее слову, ну мало ли, думал, может, это связано с перепадами настроения, так, временный кризис, потом все бесследно пройдет. Мы живем вместе всего каких-то полтора года, ну разве любовь — такая эфемерная штука? Что касается меня, мне нравилось в ней все. Ее кожа, кошачья манера смотреть, двигаться, аромат ее тела, лицо строгой английской дамы, когда она раздевалась, и ее раскованность в постели. И готов поклясться, что ни в коей мере не стремился к такой жизни (во всяком случае, по своей инициативе), когда, как бабочка, перепархиваешь с куста на куст с идиотской целью — не пропустить ни одного цветка в саду. Ну были, были какие-то невинные встречи... Однако, когда Лита, с трудом сдерживая гнев, продемонстрировала мне, что знает во всех подробностях об одной из моих связей, причем, я бы сказал, весьма постыдной, врать и отнекиваться было бессмысленно и пришлось сдаться. Я, конечно, был готов понести всю тяжесть наказания, потому что речь шла о Мерседес, которая, может, и не была ее лучшей подругой, но одной из близких приятельниц — без сомнения. И она-то вздумала вдруг позвонить нам домой. Стало быть, ее инициатива, не моя. Я ей сказал, что жена уехала по делам в Гвадалахару и вернется только в четверг.