Книга Мой Михаэль - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между дремой и дремой малыш поднимал веки, обнажая острова чистой голубизны. Казалось, что это — его внутренний цвет, и в бойницах его глаз обнаруживаются лишь крохи изобилия лучащейся голубизны, разлитой под кожей младенца. Когда мой сын взглянул на меня, я вспомнила, что пока он еще не в состоянии видеть что-либо. Эта мысль повергла меня в ужас. Я не доверяла природе, которой и на этот раз предстоит завершить установленный цикл явлений. Я совсем не знала законов, которым подчиняется тело. Михаэль не многому смог научить меня. Обычно, говорил он, в реальности действуют постоянные законы. Он, конечно, не биолог, но как ученый-естественник не находит он смысла в моих настойчивых вопросах о причинах и свойствах. Слово «причина» всегда приводит к осложнениям и недоразумениям.
Я любила своего мужа, когда прилаживал он белую пеленку поверх серого своего пиджака, тщательно мыл руки, осторожным движением поднимал своего сына.
— Ты проворен, Михаэль, — робко посмеивалась я.
— Смеяться надо мной не обязательно, — отвечал Михаэль.
Когда я была маленькой, Малка, моя мама, часто пела мне милую песенку про мальчика по имени Давид.
Чудный мальчик наш Давид,
Аккуратен, чист, умыт.
Продолжения этой песни я не помню. Если бы не моя болезнь, отправилась бы я в город и купила подарок мужу. Новую трубку. Красивый цветной туалетный набор. Я мечтаю …
В пять утра Михаэль обычно вставал, кипятил воду и стирал детские пеленки. Позднее, открыв глаза, я видела моего мужа у своего изголовья. Молчаливого, старательного. Он протягивал мне чашку горячего молока с медом. Я была сонной. Иногда я не сразу брала чашку, потому что мне казалось, что я вижу Михаэля не наяву, а во сне.
Бывали ночи, когда Михаэль даже не раздевался. До рассвета сидел он за своим столом и работал. Во рту его зажата погасшая трубка. Я не забыла постукиванья зубов по мундштуку. Может, и дремал он, сидя, полчаса-час: рука его распростерта по столу, голова упала на руку.
Если по ночам плакал ребенок, Михаэль, мой муж, извлекал его из кроватки, расхаживал с ним по комнате — взад и вперед, от окна до двери, нашептывая ему в ухо то, что должен был заучить, готовясь к занятиям. В полусне я слышала загадочные пароли: «девон», «пермион», «триас», «литосфера», «сидеросфера». В одном из моих снов профессор ивритской литературы с похвалой отзывался о лингвистическом синтезе в произведениях Менделе Мохер-Сфарим, в своей лекции ученый привел некоторые примеры. Он также сказал мне: «Госпожа Гринбаум, будьте столь любезны, разъясните вкратце амбивалентность ситуации». И во сне старый профессор улыбался мне. Это была мягкая, милосердная улыбка. Улыбка, подобная нежному прикосновению.
Серьезный труд писал Михаэль по ночам. О старинном споре между нептунистской и платонисткой теориями, трактующими вопросы образования Земли. Этот спор предшествовал теории туманностей Канта и Лапласа. Словосочетание «теория туманностей» казалось мне волшебным.
— Как же все-таки образовался земной шар, Михаэль? — спросила я у мужа.
Михаэль ответил мне улыбкой, будто я и не просила у него другого ответа. Да и вправду, я не просила ответа. Я была вся в себе. Я была больна.
В эти летние дни тысяча девятьсот пятьдесят первого года Михаэль открыл мне свою заветную мечту. Расширить свое сочинение и через несколько лет напечатать его как небольшую исследовательскую работу. Его собственную работу. Он спрашивает, представляю ли я, какую радость доставит он этим своему старому отцу? Но ни единого слова поощрения не нашлось у меня. Я вся сжалась, погруженная в собственную душу, будто потеряла я на дне моря крошечную булавку с бриллиантами. На долгие часы уходила я, затерянная, в зеленоватые сумерки оке-аьа. Боли, подавленность, страшные сны — и днем, и ночью. Я почти не замечала синих кругов, что появились У Михаэля под глазами. Он устал смертельно. Час, а то и два, стоял он в очереди в «детской кухне», где по карточкам выдавалось питание для кормящих матерей. Ни единого слова жалобы не произнес он. Только шутил и посмеивался, суховато, по своему обыкновению, утверждая, что дополнительное питание, по сути, предназначено ему, ибо он-то и кормит младенца.
Маленький Яир начал обнаруживать сходство с Иммануэлем, моим братом: широкое лицо, пышущее здоровьем, тяжелый нос, высокие скулы. Меня это сходство не обрадовало. Яир был крепким, ненасытным. Он усердно поглощал пищу и сквозь дрему издавал сытое урчанье. Кожа его была розовой. Острова просветленной лазури превратились в маленькие глазки карие, пытливые. Иногда накатывалась на него какая-то непонятная волна гнева, и он молотил воздух сжатымк кулачками. Я думала про себя, что, не будь эти кулачки такими крохотными, было бы опасно приближаться к нему. В такие минуты я звала своего сына «мышонком рыкающим» — по названию известной кинокомедии. Михаэль выбрал для него другое прозвище — Медвежонок. В три месяца у нашего сына было больше волос, чем у многих его сверстников.
Временами, когда ребенок плакал, а Михаэля не было дома, я вставала с постели, босая подходила к кроватке, с силой раскачивала ее и в сладостном утолении боли называла своего сына — Залман-Яир, Яир-Залман. Будто мой мальчик в чем-то провинился передо мной. Я была равнодушной матерью в первые месяцы его жизни. Мне запомнился ужасный визит тети Жени в самом начале моей беременности: иногда, в затмении памяти, мне казалось, что это я хотела избавиться от будущего ребенка, а тетя Женя силой заставила меня не делать этого. Мне казалось также, что скоро я буду мертва, и потому ничего не должна ни одному живому существу. Даже этому ребенку, розовому, здоровому, вредному. Яир был вредный. Часто он орал у меня на руках, и лицо его наливалось краской, подобно лицу пьяного распоясавшегося мужика из русского кинофильма. Только когда Михаэль брал его у меня и пел ему своим низким голосом, Яир милостиво успокаивался. А я хранила обиду, будто кто-то посторонний пристыдил меня, обвинив в черной неблагодарности.
Я помню. Не забыла. Когда Михаэль с ребенком на руках ходил взад и вперед по комнате, от двери к окну, заучивая свои, вызывающие дрожь термины, мне вдруг виделись эти двое, отец и сын, впрочем, все мы втроем виделись мне некой материей, которую я назову «меланхолия», ибо не подберу другого слова, чтобы написать его здесь.
Я была больна. Даже, когда доктор Урбах объявил мне, что осложнения исчезли, к его великому удовлетворению, и я могу вести себя как абсолютно здоровая женщина, — я все еще была больна. И все же я решила удалить постель Михаэля из комнаты, где стояла детская кроватка. Отныне я сама буду заботиться о нашем сыне. Муж мой будет спать в гостиной, чтобы мы больше не отрывали его от работы. Он сможет наверстать упущенное за последние месяцы.
В восемь вечера я кормила ребенка, укладывала его спать, запирала дверь изнутри, и лежала, распростершись, на нашей широкой двуспальной кровати. Иногда в половине десятого или в десять Михаэль робко стучал в дверь. Если я открывала ему, он, бывало, говорил:
— Я видел свет, пробивающийся из-под двери, и подумал, что ты еще не спишь. Поэтому и постучался.