Книга Сводя счеты - Вуди Аллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте, Ярслов. Надеюсь, мы с Катей вам не помешали?
— Нисколько, господин мэр. Выходите, граф Дракула! У нас гости!
— Граф у вас? — удивленно спрашивает мэр.
— Да, и вы ни за что не догадаетесь, где он сейчас, — говорит жена булочника.
— Его так редко можно увидеть в столь ранний час. По правде говоря, не помню, чтобы я когда-нибудь встречал его при свете дня.
— Тем не менее он здесь. Выходите, граф Дракула!
— Где же он? — спрашивает Катя, не зная, смеяться или нет.
— Выходите сейчас же! Идите к нам! — Жена булочника начинает терять терпение.
— Он в чулане, — сообщает булочник извиняющимся тоном.
— Неужели? — удивляется мэр.
— Пойдемте, — зовет графа булочник притворно добродушным голосом, стуча в дверь чулана. — Хорошего понемножку. У нас в гостях господин мэр.
— А ну-ка выходите, Дракула, — кричит достопочтенный мэр. — Давайте выпьем.
— Нет-нет, начинайте без меня. У меня здесь кое-какие дела.
— Где? В чулане?
— Да. И я не хочу, чтобы вы из-за меня меняли свои планы. Я прекрасно слышу все, что вы говорите. Я присоединюсь к вашей беседе, если у меня будет что добавить.
Хозяева и гости обмениваются взглядами и пожимают плечами. Приносят вино и наполняют бокалы.
— Славное было сегодня затмение, — говорит мэр, отпивая вино из бокала.
— Да, — соглашается булочник. — Нечто невероятное.
— Да. Просто жуть, — доносится голос из чулана.
— Что вы сказали, Дракула?
— Ничего, ничего. Не обращайте внимания.
Медленно тянется время, так что мэру уже невмоготу терпеть, и он, рывком распахнув дверь в чулан, кричит:
— Выходите, Дракула. Я всегда считал вас настоящим мужчиной. Кончайте валять дурака.
Дневной свет устремляется внутрь, и на глазах четверых изумленных людей ужасный монстр с пронзительным воплем медленно истлевает, превращаясь в скелет, который затем рассыпается в прах. Склонившись над кучкой белого пепла в чулане, жена булочника восклицает:
— Вот тебе раз, выходит, сегодня обед отменяется?
© Перевод С. Ильина
Поймите, вы имеете дело с человеком, который одолел “Поминки по Финнегану”, катаясь на русских горках Кони-Айленда, — я с легкостью проникал в головоломные джойсовы закавыки, хоть меня трясло и мотало с такой силой, что я и теперь удивляюсь, как это из моих зубов не повылетали все серебряные пломбы. Поймите также, что я принадлежу к числу немногих избранных, которые, войдя в Музей современного искусства, первым делом кладут глаз на покореженный “бьюик”, на тонкую перекличку его красочных теней и оттенков, — такую мог бы создать Одилон Редон, откажись он от деликатных двусмысленностей пастели и начни работать с гидравлическим прессом. А кроме того, милые дамы, как человек, череда прозрений которого пролила свет на “Годо” для сбившихся с разумения театралов вяло слонявшихся во время антракта по вестибюлю, кляня себя за то, что отдали барышнику приличные деньги ради удовольствия послушать бессмысленную болтовню одного, вконец задерганного долдона, и другого, осыпанного блестками, могу сказать, что отношения с семью по меньшей мере музами я поддерживаю самые интимные. Добавьте к этому еще и такой факт: восемь радиоприемников, которыми некогда дирижировали в Таун-Холле,[22]поразили меня настолько, что я и поныне засиживаюсь после работы в обнимку с моим стареньким “Филко” — в гарлемском подвале, откуда мы гоним в эфир новости и сообщения о вчерашней погоде и где как-то раз немногословный труженик полей по имени Джесс, никогда ничему не учившийся, с большим чувством исполнил перечень сложившихся к закрытию биржи индексов Доу-Джонса. Настоящий соул получился. И наконец, чтобы совсем уж подбить бабки, заметьте, что я — завзятый посетитель хепенингов и премьер авангардистского кино, а кроме того, регулярно печатаюсь в “Видоискателе и Водотоке”, интеллектуальном ежеквартальнике, посвященном передовым концепциям кинематографа и речного рыболовства. Если уж этих сведений о моей квалификации недостаточно для того, чтобы назвать меня восприимчивым человеком, тогда нам, братцы, не по пути. И, однако ж, хоть эрудиция и сочится из всех моих пор, словно кленовый сироп с вафли, мне недавно напомнили, что я обладаю — в культурном отношении — ахиллесовой пятой, которая поднимается по моей ноге до самого затылка.
Все началось в прошлом январе: в тот день я с жадностью поглощал кусок самого жирного в мире творожного пудинга в бродвейском баре “Мак-Гиннис”, терзаясь чувством вины, холестериновой галлюцинацией, ибо мне казалось, будто я слышу, как аорта моя коченеет, обращаясь в хоккейную шайбу. А рядом со мной возвышалась надрывавшая мою нервную систему блондинка, чья грудь взбухала и опадала под черным платьем-рубашкой столь вызывающе, что могла и бойскаута обратить в вурдалака. В первые пятнадцать минут в наших с ней отношениях задавала тон моя привычка “бежать наслаждений”, хоть я и предпринял несколько слабых попыток перейти к наступательным действиям. Увы, вскоре мне и вправду захотелось бежать, поскольку блондинка поднесла мне бутылочку острого соуса, и я вынужден был оросить им пудинг, дабы доказать чистоту моих притязаний.
— Насколько я понимаю, спрос на яйца нынче упал, — отважился наконец заметить я с поддельным безразличием человека, который в свободное от основной работы время подхалтуривает слиянием корпораций. Я же не знал, что за миг до этого, — с точностью, которая сделала бы честь и Лорелу с Харди, — в бар вошел и встал за моей спиной сердечный друг блондинки, портовый грузчик, а потому я окинул ее долгим, изголодавшимся взглядом и, помнится, успел, прежде чем лишиться чувств, что-то такое сострить насчет Крафт-Эбинга.[23]Следующее мое воспоминание таково: я бегу по улице, спасаясь от ярости размахивающего дубиной сицилийца, двоюродного брата девушки, желающего поквитаться со мной за оскорбление, нанесенное ее чести. Мне удалось найти спасение в прохладной темноте кинотеатра, крутившего только неигровые фильмы, и там чудеса находчивости, которые продемонстрировал Багз Банни, плюс три таблетки “либриума” смогли вернуть моей нервной системе обычный тембр ее звучания. Начался основной фильм, географический, о путешествии по диким местам Новой Гвинеи, — тема, способная приковать мое внимание так же основательно, как “Образование болот” или “Из жизни пингвинов”. “Существование остановившихся в развитии племен, — монотонно бубнил диктор, — и ныне нисколько не отличается от того, какое человек вел миллионы лет назад: днем туземцы охотятся на диких кабанов [чей уровень жизни также не претерпел сколько-нибудь заметных изменений], а ночью сидят вокруг костра, воспроизводя дневную охоту средствами пантомимы”. Пантомима! Это слово во всей его прозрачной ясности ударило меня с прочищающей гайморову полость силой. Вот она, брешь в моих культурных доспехах, — единственная, будьте уверены, но досаждавшая мне с самого детства, когда я ни бельмеса не понял в мимической постановке гоголевской “Шинели”, оставшись при убеждении, что наблюдал всего лишь за тем, как четырнадцать русских делают ритмическую гимнастику. Пантомима всегда оставалась для меня загадкой, о существовании которой я старался забыть, потому что она меня огорчала. И вот я снова потерпел, к стыду моему, неудачу, и по-прежнему пренеприятную. Я ничего не понял в исступленной жестикуляции главного новогвинейского аборигена, как никогда не понимал Марселя Марсо и любую из его сценок, доводящих столь многих до исступленного низкопоклонства. Я ерзал и ерзал на стуле, пока джунглевый актер-любитель безмолвно щекотал нервы своих первобытных собратьев, а когда он наконец получил от старейшин племени большую, набитую их долговыми расписками варежку, я, удрученный, улизнул из кинотеатра.